Благодарю тебя, отчизна,
За злую даль благодарю!
Тобою полн, тобой не признан,
Я сам с собою говорю.
И в разговоре каждой ночи
Сама душа не разберет,
Моё ль безумие бормочет,
твоя ли музыка растет… —
и только теперь поняв, что в них есть какой-то смысл, с интересом его проследил – и одобрил» [13: 242].
Ю.Б. Орлицкий при анализе набоковского «Дара» обращает внимание на проземетричность (монтаж стиха и прозы) романа, «своего рода символа веры всего набоковского творчества» [113: 506]. В ткань романа попадают стихи и с теоретико-литературными замечаниями в контексте русской литературы, а сам роман сознательно перенасыщен автором стихами. Эта особенность придает роману уникальность, возможность балансировать между жанрами.
В романе читатели присутствуют и при критическом разборе сборника «Стихи» Годунова-Чердынцева сначала самого автора, а затем и русских критиков эмиграции. Под маской Кончеева скрывается Ходасевич, безгранично ценивший Набокова, а литератор Христофор Мортус – двойник критика Адамовича, неодобрительно отзывавшийся о набоковском творчестве: «Это был ядовито-пренебрежительный “разнос”, без единого замечания по существу, без единого примера, – и не столько слова, сколько вся манера критика претворяла в жалкий и сомнительный призрак книгу, которую на самом деле Мортус не мог не прочесть с наслаждением, а потому выдержек избегал, чтобы не напортить себе несоответствием между тем, что он писал, и тем, о чем он писал, весь фельетон казался сеансом с вызовом духа, который заранее объявляется если не шарлатанством, то обманом чувств» [113: 348].
Главный герой другого романа В. Набокова «Приглашение на казнь» не является филологом, поэтому это произведение, казалось бы, однозначно отнести к филологической прозе, на наш взгляд, нельзя. Однако творческая энергия Цинцинната Ц., ожидающего казни в тюрьме созданного фантазией автора «Единого государства» и стремящегося изложить на бумаге историю своей жизни, используемые писателем приемы интертекстуальности и языковой игры позволяют говорить о еще одной попытке приближения В. Набокова к новой жанровой форме.
Рукопись главного героя романа, которую он умоляет сохранить, – есть, возможно, единственное (материальное) спасение его внутреннего «я», находящего в творчестве «тайную свободу» и доказательство своей подлинности. Внутренний монолог Цинцинната Ц. отражает его творческие сомнения и напряженные поиски им нужных слов: «Вот опять чувствую, что сейчас выскажусь по-настоящему, затравлю слово…» [13: 100]. «Слово, извлеченное на воздух, лопается, как лопаются в сетях те шарообразные рыбы, которые дышат и блистают только на темной, сдавленной глубине. Но вот я делаю последнее усилие, и вот, кажется, добыча есть…» [13:101]; «Слова у меня топчутся на месте…Зависть к поэтам. Как хорошо, должно быть, пронестись по странице и прямо со страницы, где остается бежать только тень, – сняться – и в синеву» [13: 101]. Художественный мир героя рождается в снах, слова ложатся на бумагу после фантазий, порожденных Морфеем: «В снах моих мир был облагорожен, одухотворен; люди, которых я наяву так боялся, появлялись там в трепетном преломлении, словно пропитанные и окруженные той игрой воздуха, которая в зной дает жизнь самим очертаниям предметов» [13: 101]; «…о, мне кажется, что все-таки выскажу все о сновидении, соединении, распаде, – нет, опять соскользнуло, – у меня лучшая часть слов в бегах и не откликается на трубу, а другие – калеки» [13: 174].
Особую, филологическую атмосферу романа создают многочисленные интертекстуальные отсылки к произведениям классиков: «…поторопившийся гость (хозяйка еще не вставала)… я прижил… [13: 98] (аллюзия на убитого Ленского в пушкинском «Евгении Онегине»); «… ты, как в поэтической древности, напоила бы сторожей, выбрав ночь потемней…» [13: 71] (парафраз двух последних строф стихотворения Лермонтова «Соседка»); «… всматривались в искусственную даль за витриной…»…[13: 90] (отсылка к финалу блоковской драмы «Балаганчик»), «… Я покоряюсь вам – призраки <…> Но все-таки я требую… чтобы мне сказали, сколько мне осталось жить…» [13: 66] (Цинциннат здесь вторит настойчивым вопросам героя «Рассказа о семи повешенных» Л. Андреева); «… вспыхнуло несколько рыжих волосков»… [13: 52] (аллюзия на «три огнистых сверкающих волоска» на темени героя гофмановской сказки «Крошка Цахес»; «… подпись, как танец с покрывалом»… [13: 116] (в английской версии «как танец с семью покрывалами» (аллюзия на танец семи покрывал» из драмы О. Уайльда «Саломея» и на евангельский сюжет, к которому она восходит) и др.