Сказать, что на меня нападал страх, было бы не совсем правильно, да и никакое слово не способно точно передать ощущения тех первых нескольких дней. Не «нападал», поскольку это слово подразумевает внезапность, натиск разрушительного урагана, сила которого отчасти определяется его целенаправленностью. Моя же буря вызревала медленно: погромыхивающие раскаты в животе, постепенно поднимавшиеся вверх, обещая все худшее, худшее, худшее… да и не «страх» это был, скорее букет самых разнообразных эмоций, каждая из которых окрашивала и формировала остальные – вот как симптомы, соединяясь, образуют единственную болезнь. Присутствовало среди них ощущение отчужденности и что-то еще – пожалуй, правильнее всего будет назвать это духовной тошнотой. Ну и постоянная угроза непристойного срыва, потребность визжать или хохотать, бросаясь всем телом на дверь моего рассудка, одолевавшая меня, пока я нетерпеливо переминался перед кассиром, наблюдая, как он ошибается, подсчитывая мою сдачу. Часто мне начинало казаться, что я попал не в свое тело, и я обнаруживал, что разглядываю собственную руку, гадая, откуда она взялась, а следом принимался гадать о причинах такого моего поведения, а следом – гадать, почему я об этом гадаю – способен ли я вообще видеть хоть что-нибудь ясно или теряю рассудок… и так далее и тому подобное… То был выматывающий нервы, рекурсивный самоанализ, который если куда меня и приводил, то в еще большие глубины моего сознания, а именно их мне следовало избегать в первую очередь. И, приходя куда-нибудь, все равно куда, я знал, какое произвожу впечатление: человека свихнувшегося, подозрительного, скорого на испуг, без нужды резкого. Понимание того, что это лишь усилит мою чувствительность к реакциям людей, заставляло меня становиться еще более подозрительным и резким. Я чувствовал, что все вокруг присматриваются ко мне – к моим покрасневшим от паров детергента глазам; к ладоням, сморщившимся, стиснутым в кулаки и дрожащим. Присматриваются к разодранной правой щеке, этому извещению о том, что я виновен, виновен, к моей личной каиновой печати. Каждое утро начиналось с того, что я наносил на лицо густой слой тонального крема – мало ли кто может ко мне заявиться. Я, конечно, никого не ждал, но лучше переосторожничать, чем после пожалеть. Крем разъедал ранки, вынуждая меня почесывать их, они открывались снова… я начинал думать о том, как они бросаются в глаза… и спешил нанести еще более толстый слой крема – пока кто-нибудь не увидел меня, не заподозрил неладное, не донес.
Как по-вашему, можно так жить? Соскакивать с катушек при каждом контакте с людьми, шарахаться от каждого пустяка, это, знаете ли, изматывает, вот и скажите мне, можно так жить и не сойти с ума?
А при первом свете зари я вылетал из кровати, спасаясь от неописуемых снов.
Через шесть дней после того, как я совершил два убийства и спрятал трупы в лесах Новой Англии, кто-то позвонил у моей двери. Я заскочил в ванную, чтобы проверить лицо, добавил на него немного тонального крема, расправил складки на рубашке и, открыв дверь, увидел улыбавшегося детектива Зителли. С ним был еще один мужчина, тоже, судя по выправке и выражению лица, полицейский. Бледный, с завивающимися наподобие буравчика рыжими волосами и носом пуговкой, он выглядел как типичный бостонский ирландец, хотя чрезмерный рост – он был дюйма на три, самое малое, выше меня – наводил на мысль о скандинавском дедушке. Он неприятнейшим образом оглядел меня, причем глаза его задержались на нашлепке, украшавшей мою правую скулу.
– Простите, что побеспокоили, – сказал Зителли. Из кармана его пальто торчал свернутый в трубку бурый конверт, зловеще толстый. – Это детектив Коннерни. Ничего, что мы в такое время?
Я не без труда, но обрел дар речи:
– Э-э. Да. Прошу вас. Входите.
Они, как это принято у полицейских, встали посреди гостиной.
Я спросил, не желают ли они что-нибудь съесть.
Зителли прихлопнул ладонью по конверту.
– Чашка кофе – это было бы роскошно.
Поскольку предложение мое искренним не было, пришлось объяснить им, что кофеварки у меня нет. Может быть, чаю? Зителли помахал рукой: нет, спасибо, но Коннерни сказал: «Конечно», все еще глядя на меня так, точно я ему деньги задолжал. Я предложил им устраиваться поудобнее и покинул гостиную – так медленно, как мог.