И наконец, в другой руке я держал голову Ницше. Половину головы. Левую, если быть точным. Я нашел ее в Восточном Берлине, на блошином рынке. Хоть убейте, не знаю, что я там делал. (На рынке то есть. Что я делал в Берлине, я знаю: растрачивал очередные командировочные на очередные исследования, потребные для очередной части моей нескончаемой диссертации.) Пустых покупок я никогда не делал, а все, что можно найти в таком месте, – вещи, по сути, пустые. Если память мне не изменяет, я шел из
Холодная и тяжелая, она была отлита из чугуна и состояла из квадратного пьедестала с водруженным на него подобием бюста: саггитально разрезанная человеческая голова – одно ухо, один глаз, левая половинка носа. Работа была грубоватая, указывавшая, что делал ее человек неумелый, да еще и дурным инструментом: пропорции не соблюдены, поверхности неровны, глаз, в частности, никакой реалистичностью не отличался, сидел в глазнице слишком глубоко и на мир смотрел словно бы из пустоты, а кожу, его окружавшую, покрывали рубцы и канавки. Но почему-то это отсутствие искусности лишь усиливало общее создаваемое вещицей впечатление, да и в любом случае, даже одного уцелевшего уса хватало, чтобы понять, кому эта голова принадлежит. Нет, ну правда, чьей же еще она могла быть?
–
Я взглянул на лоточника. Его отличало разительное сходство с Иосифом Сталиным, показавшееся мне сюрреалистичным, поскольку среди сваленного на лотке постсоветского китча имелся и чайник, украшенный молотами, серпами и портретом настоящего Сталина.
Кивнув, я повернул полуголову маковкой вниз и увидел дно пьедестала, выстланное отклеивавшимся зеленым бархатом.
Это была подставка для книг, объяснил лоточник. Ее друг – он так и сказал:
– E равно эм це квадрат, – улыбнувшись, сообщил он. –
Думаю, мне удалось скрыть мое разочарование, и в то же время я почувствовал себя обязанным завладеть этой книжной подставкой. Человеку, способному перепутать Ницше с Эйнштейном, доверять нельзя. Я спросил о цене. Лоточнику потребовалась всего лишь секунда, чтобы составить обо мне исчерпывающее представление, соизмерить силу моего желания с моей дешевой спортивной курткой, после чего он запросил тридцать евро. Я предложил десять, мы сошлись на среднем арифметическом этих сумм, и я ушел, гордый собой, с потяжелевшей на пятнадцать фунтов сумкой.
За последние несколько лет книжная подставка обратилась для меня в подобие тотема, в напоминание о более счастливых временах, когда я еще получал пособия на научные поездки. Разумеется, к той ночи, когда Ясмина выгнала меня из дома, все изменилось. Финансирование моих ученых изысканий прекратилось, и возобновления его не предвиделось. Преподавательские должности у меня отобрали, разделив их между двумя другими людьми, сильно в них нуждавшимися и еще подававшими кое-какие надежды, поскольку в аспирантуре они учились – один третий, а другой четвертый год, не восьмой, как я. Мой так называемый научный руководитель не разговаривал со мной уже несколько месяцев. И в «Эмерсон-Холле» я стал если и не персоной нон грата, то белым слоном.
И потому я дорожил подставкой, держал ее в гостиной, на стереосистеме – так, чтобы видеть ее из-за моего стоявшего в углу письменного стола. Она меня воодушевляла. Более того, была моим единственным вкладом в убранство гостиной. Ясмина ничего против нее не имела, и потому, когда она призналась мне в подлинном своем отношении к подставке, это застало меня врасплох. И, стоя перед дверью и пытаясь придумать подобающую моменту, умную прощальную колкость, я прижал эту вещицу к груди, словно оберегая ее от Ясмины.
– Он выглядит так, точно у него под носом ерш для прочистки труб вырос, – сказала Ясмина.
– Пол-ерша, – не очень уверенно ответил я.
Мне не хочется говорить о ней плохо, утверждать, что ее поведение было преднамеренной попыткой уязвить меня как можно сильнее. Она всегда думала только о себе, но я же знал это и все равно любил ее. И даже почувствовав, что нас начало крутить вокруг дыры водостока, говорил себе, что Ясмина не настолько эгоистична, чтобы выгнать меня без предупреждений. Я ошибался.