Акцент леворадикальных идеологов на воспитании «нового человека» представляется им тем более актуальным, что объективный мир, с их точки зрения, приобретает невиданную ранее пластичность, открывающую пути для осуществления любых социальных преобразований. «Сегодня любая форма конкретного мира, человеческой жизни, любая трансформация технической и естественной среды являются возможными, и обнаруживается эта возможность в самой истории. Сегодня мы обладаем возможностью превратить мир в ад, и мы успешно идем к этой цели. У нас есть также возможность превратить его в противоположность ада» [124]. Перед обществом открывается, таким образом, возможность движения в самых различных, даже в противоположных направлениях («ад» – «рай»). Так, в глазах леворадикалов исторический детерминизм лишается своего объективного смысла и единственным связующим звеном между прошлым (историей) и будущим выступает сам субъект. Понимаемая таким образом, социальная реальность знаменует собой, с их точки зрения, «конец утопии» [
Для современных леворадикалов понятие «утопия» приобретает специфический смысл, выступая как адекватное «революционному» (нонконформистскому) сознанию выражение социально-политического реализма. На этом «негативном» переосмыслении и самого понятия «утопия», и социальной функции «утопического» сознания и действия и зиждется леворадикальная (не только собственно маркузианская) концепция «революционного творчества».
«Антиутописты» упрекают социальную науку (куда они относят и буржуазные позитивистские теории, и научный социализм) за чрезмерный теоретический и практический пуризм: желая прочно стоять на почве «здорового реализма», эти теории слишком-де педантично противопоставляли науку утопии, имманентное – трансцендентному, возможное – невозможному.
Эта «замкнутость», это «противопоставление» науки утопии должны быть сегодня, с точки зрения леворадикалов, отвергнуты. «Я полагаю, – пишет Маркузе, – что эта сдерживающая концепция должна быть подвергнута пересмотру и что такой пересмотр вызывается и даже становится необходимым благодаря действительной эволюции современных обществ. Рост их производительности лишает «утопию» ее традиционного нереального содержания: то, что осуждается как «утопическое», является уже скорее не тем, что «не имеет места» и что не может иметь какого-либо места в историческом мире, а скорее тем, осуществление чего сдерживается мощью сложившихся обществ» [126].
Маркузе, таким образом, намерен вернуть понятию «утопия» изначальный смысл: то, что существует «нигде», то, что осуществимо, но еще не осуществлено. В самом деле классики утопического социализма зачастую не вдавались в рассмотрение вопроса о возможности или невозможности построения умозрительно сконструированного ими идеального общества – они просто отказывались назвать его пространственно-временные координаты. Вопрос о возможности построения такого общества мог быть поставлен и решен лишь развившейся социальной наукой, опиравшейся на идею разума и показавшей нереальность утопий. «Утопией» теперь стали называть не то, что «не имеет места», но то, что и не может иметь места, поскольку противоречит разуму и открываемым им законам истории. Эту характеристику утопии и пытаются «снять» «антиутописты»: то, что принято называть «утопией», т. е. неосуществимым проектом социального переустройства, – это для леворадикала всего лишь то, что пока еще не имеет места, поскольку искусственно сдерживается «истеблишментом», но что вполне может иметь место, причем «здесь» и «теперь». «Утопия» осуществима, поскольку утопические возможности, как он считает, имманентно присущи развитому обществу и поскольку эти возможности могут быть открыты субъектом с помощью «трансцендирующей» способности воображения.