(III 406 f)(53).
Из этого столь сжатого изображения можно было бы вы делить хотя бы самые основные черты, поскольку оно с непревзойденной остротой характеризует воплощающееся в слове чувство тревожности: видимый из окна чужой город выглядит "закрытым", так что человек не может в него проникнуть, воспринять его внутренне, не может сделать его понятным и близким. Город остается городом "отвернувшейся судьбы", оставляющим человека снаружи, не принимающим участия в его жизни. И башни "сердились" в их угрожающей чуждости. Однако за ними, как об этом говорится с непревзойденной меткостью, простирается "несговорчивый край". Тот способ, при помощи которого человек пытается обосноваться на местности за счет привычки и обхождения, выглядит как добивающиеся доверительности "уговоры" (die "Uberredung>), известное насилие над волей этой местности, то есть как такая близость, которую мы неправомерным образом выманиваем у сопротивляющейся действительности хитростью при помощи красноречия, развившегося исключительно на почве нашей собственной неуверенности. На этот же раз ничего подобного не происходит, и местность чуждо противостоит человеку - "как будто бы нет меня", - не втягивая его даже в самые общие с собой отношения. Это и "горы, которых не разгадать", так есть такие, чьи размеры и формы не могут быть угаданы в темноте, и потому они с особой чуждостью ополчаются против человека. Город "словно закрыт", горы лежат "напротив", человек повсюду обнаруживает себя исключенными и оставленным в одиночестве. Даже "ближайшее", то, с чем благодаря ежедневному обхождению он находится в особенно доверительных отношениях, "не прилагало усилий... стать мне понятным". Здесь весьма характерно не столько то, что человек способен добиваться понятности своими силами, сколько то, что его воля теряет равновесие, если вещи сами не идут ему навстречу, не открывают себя. "Объяснимый мир", в котором человеку обычно "надежно бывает... дома", оказывается вдруг обманчивым образом, постоянно рвущимся под натиском чуждости. "И ближайшее бывает для людей далеким" (Ш 291) (54). Так в итоге остается лишь "голодная чуждость" вокруг "случайных проблесков чувств" - случайно и проблесками, - поскольку человек больше не чувствует себя несомым окружающим его миром, последний не задает ему более твердого направления, и человек оказывается отброшенным в неуверенность безнадежного одиночества к своей лишенной какого бы то ни было направления субъективности.
И здесь область тревожного вновь включает в себя не только окружающий человека внешний мир, не только мир межчеловеческого сообщества, но точно таким же образом еще и духовный мир его собственного сердца, "дебри его внутреннего ("seines Inneren Wildnis"). В качестве характеристики этого контекста также должен быть приведен хотя бы один короткий фрагмент:
В сжатой форме здесь выражен вообще фундаментальный экзистенциальный опыт: тревожность не только внешней действительности, но и еще глубже - собственного внутреннего. По ту сторону всего того, что человек может постичь в словах и понятиях, сделав хорошо знакомым и приобщив к "объяснимому миру", но также еще и по ту сторону любого определенного чувства, позволяющего схватить и узнать себя в качестве такового, открывается подспудная реальность собственной душевной жизни, еще более чуждая и непонятная, нежели реальность внешней природы. Лишь перед лицом этой реальности человек открывает всецелую тревожность своего бытия: "Беззащитно, здесь в горах сердца" (Ш 420) (56).