Что могло быть своеобразнее русской молодости? Ее интересы и увлечения сильно разнились от оных, в других странах наблюдаемых, если не считать греха молодости, присущего всем молодым людям в одинаковой мере. Но тогда как онанизм в других странах явление одиночное и от товарищей скрываемое, здесь, напротив, он имеет2
вид соборного действа, кружковщины, – дрочили, чтобы не отставать от товарищей. Это первый столп ее увлечений. Другим столпом является православие, вопросы церковные, разговоры о боге и вере и о всем присущем, яростные и неистощимые, точно этим юнцам всем предназначено священство или монашеская одежда. Закон Божий – единственная наука, в которой они преуспевают в гимназиях, говение для них несравненно важнее экзаменов, и если они не тверды в таблице умножения, зато превосходно знают правила вселенских соборов. Но, сколь онанизм и православие не играют3 важную роль в быту русской молодежи, первое место по праву принадлежит поэзии.Писать стихи было самое естественное занятие каждого в возрасте от пятнадцати лет. В этом возрасте каждый действовал еще за свой страх и риск. Но в следующем году уже приступали к организации поэтического кружка, который потом превращался в кружок поэтов, затем кружок разбивался на враждебные лагеря, раскалывался, возникали новые кружки и кружочки, журналы, сперва рукописные, делались печатными, словом, это была настоящая деятельная жизнь, поэты считались тысячами, удивительно было, если кто-нибудь не писал стихов, и не уметь отличить дактиля от анапеста было самым непростительным невежеством. Это поступательное движение продолжалось до тридцати приблизительно лет, прощай, молодость, онанизм, религиозность и поэзия одновременно4
. И не только заурядные поэты переставали в один день быть поэтами. Нет, даже те, кому удавалось выдвинуться, обратить на себя внимание и прославиться, обязательно закрывали к этому возрасту лавочку или, перейдя его, немедленно исписывались и отныне влачили самое жалкое существование.Неудивительно поэтому, что среди прочих сокровищ бежавшие в Константинополь с родителями и без оных юнцы принесли и привычку к стихотворчеству, и Цех поэтов, собиравшийся на улице Брусы5
и враждовавший с поэтическим кружком, собиравшимся на улице Пера и отличавшимся более левыми, в литературном, разумеется, только смысле, убеждениями6, – были оба такими же местами постоянного пребывания всех молодых людей и девиц, за исключением сбытчиков, презиравших поэзию и предпочитавших философию. И, когда история в Айя Софии неожиданно выдвинула на первый план личность Синейшины, иначе Белоусова, чувствительная молодежь первая отозвалась на это потоком поэтических произведений. Вместо набившей оскомину лирики – возрождение славянофильских возвышенных чувств. Вместо тютчевской лирики и растворения в природе – тютчевская политика и растворение в славянстве. Можно было бы наполнить тома чудесными образцами, в которых прославлялся на всяческие лады подвиг и смелость Белоусова.А что в это время делал Ильязд?
Правильный подзатыльник действительнее многих часов философии – положение, представлявшее <еся> истиной на следующий день. Побоище на празднике повергло ее7
в еще большую сонливость. Но эта затрещина, повторение той, полученной при въезде в Босфор, совершенно такая же, не только устанавливала тождественности Мумтаз-бея теперешнего и давешнего. Она также устанавливала тождественность Ильязда теперешнего и давешнего и действительность некоторых явлений. Затрещина чудодейственно отрезвила его от литературы. И теперь он держался с энергией утопающего за эту затрещину, за кусочек действительности, ею открытый, остерегаясь потерять нечаянно свалившееся сокровище. Он был более чем признателен Синейшине.Несмотря на Рамазан, на общее возбуждение умов и на ловко разыгранную в Софии комедию, выступление Синейшины не возымело таких последствий, на которые он рассчитывал. Местные власти увеличили количество патрулей в Стамбуле, русские исчезли там из обращения, и только, никаких столкновений или нападений не было, и о появлении белого офицера, казалось, забыли с такой же быстротой, как о картонном параде философов.
Но, если бы даже долготерпение турок и их выдержка не оказались такими исключительными, Ильязд не мог бы остаться в бездействии и отказаться от путешествий в Стамбул. Насколько турки отнеслись подозрительно к выходке белого офицера и не поддались пока на истерику Мумтаз-бея, настолько в русской среде царило невиданное возбуждение. И это возбуждение, передаваясь Ильязду, вынуждало его теперь действовать, не откладывая.