Между тем это были только еще цветочки. Через неделю после турнира герцог Бургундский задал от себя праздник, превзошедший все другие. Огромная зала, вся обитая шпалерами, представлявшими жизнь и подвиги Геркулеса, была о пяти дверях, охраняемых стражей в серых с черным суконных плащах. По бокам пять ступенчатых галерей были устроены для посторонних зрителей, благородных мужчин и дам, большею частью переряженных. Посреди галереи стоял ’’высокий буфет, уставленный золотою и серебряной посудой и хрустальными вазами, обделанными в золото и дорогие каменья. В центре залы виднелся большой столб, поддерживавший изображение женщины с распущенными по плечам волосами и в чрезвычайно богатой шляпе; во все продолжение ужина она выпускала из сосцов ипокрас” (пряный напиток, вроде глинтвейна). Вокруг накрыто было три гигантских стола, и каждый из них убран множеством затейливых ’’междублюдников”, огромных механических украшений, напоминающих, в большем только размере, сюрпризные игрушки, какие дарят теперь богатым детям в Новый год. В самом деле, люди того времени, по неудержимой пытливости и порывам своего воображения, — настоящие ведь дети; для них всего важнее потешить глаза свои; они играют жизнью, как волшебным фонарем. Два главных ’’междублюдника” были: чудовищный пирог, в котором двадцать восемь ’’живых” людей играли на разных инструментах, и крестовидная, вся из стекол церковь с четырьмя ’’певчими и звонящим на службу колоколом”. Но кроме этого тут было еще более двадцати других: целый замок со рвами, наполненными померанцевой водой, с феей Мелюзиной на одной из башен; ветряная мельница со стрельцами из лука и самострела, метящими в вороватых сорок; бочка в винограднике с двумя напитками — одним горьким, другим сладким; обширная пустыня, где лев сражается со змеей; дикарь верхом на верблюде; сумасшедший наездник, плутающий на медведе среди ледников и скал; окруженное городами и замками озеро; карака (португальское судно) совсем нагруженное и на якоре, с веревочными снастями, мачтами и экипажем; прелестный фонтан из глины и свинца, убранный небольшими стеклянными деревцами с листвою и цветом, а на нем св. Андрей со своим крестом; фонтан розовой воды, представляющий голого мальчика в положении известного брюссельского ’’Меннекенписа”. Настоящая игрушечная лавка под Новый год. Но мало было такой пестрой смеси неподвижных декораций; им нужен еще парад деятельный: поочередно проходят двенадцать интермедий, а в промежутках церковь и пирог угощают зрителей музыкой, чтобы занять в одно и то же время и уши и глаза гостей; колокол дубасит во всю мочь; пастух задувает на волынке; маленькие дети тут же поют свою песенку; раздаются звуки то органа, то волторны, то свирели, то церковного мотета, то флейты и лютни, сопровождаемой пением, то вдруг тамбуринов, охотничьих рогов и лая гончих. Но вот появляется задом наперед лошадь, богато убранная красной шелковой попоною; на ней два трубача ’’сидят без седла и спиной один к другому”; ведут ее шестнадцать рыцарей в длинных мантиях; за нею какое-то чудище, получеловек-полугриф, верхом на диком вепре и неся на себе человека движется с парою дротиков и выпуклым щитком в обеих руках; потом следует большой белый механический олень, убранный в шелка и золоторогий, а на нем маленькое дитя в алой бархатной мантийке; дитя поет, а олень вторит ему басом. Все эти фигуры обходят вокруг столов, причем последняя выдумка особенно увеселяет присутствующих. Летучий дракон летит по воздуху и своею огненною чешуей озаряет глубины готического свода. Спускают цаплю и двух соколов, и убитая цапля подносится герцогу. За занавесом вдруг трубят рожки, занавес подымается, и зрители видят, как Язон читает письмо Медеи, потом сражается с разъяренными быками, убивает змея, вспахивает землю, засевает ее зубами чудовища, и вот перед ним всходит целая жатва вооруженных с головы до ног людей. Тогда праздник принимает серьезный уже характер: перед зрителями выводится рыцарский роман, сцена из Амадиса, греза Дон-Кихота в полном действии; появляется великан в мантии из зеленой шелковой ткани, с пикою и в чалме; он ведет слона, покрытого шелковой попоной; на слоне замок, а в нем дама, одетая монахиней, изображает церковь; он велит остановиться, объявляет свое имя и зовет присутствующих в крестовый поход. После этого Туазон д’Ор с оруженосцами приносит живого фазана в золотом ожерелье, украшенном дорогими каменьями; герцог клянется над этим фазаном помогать христианству против турок, и все рыцари обязываются к тому же подпискою в стиле Галаора: это так называемый ’’фазаний обет”. Праздник заключается мистически-нравственным балом. Под звуки инструментов при свете факелов дама с головы до ног вся в белом, неся на плече свое название ’’Божия благодать”, выходит и произносит герцогу восьмистишие, а при уходе оставляет в дар ему двенадцать добродетелей: веру, милосердие, смирение, правосудие, разум, воздержание, силу, правду, щедрость, прилежание, надежду и храбрость; каждую из них ведет рыцарь в алом панцире с атласными рукавами, шитыми золотою листвой и дорогими каменьями. Добродетели пускаются со своими рыцарями в пляс, увенчивают победителя в бою на копьях графа Шароле, и по объявлении нового турнира бал оканчивается в три часа утра. Поистине всего этого уж слишком много; чувствам и воображению приходится невмоготу; в деле потешных развлечений люди эти — просто обжоры, а не лакомки. Этот шум и гам, это обилие самых странных, диковинных выдумок открывают перед нами какой-то тяжеловесный мир, обличают северное племя, еще только зарождающуюся варварскую, младенческую цивилизацию; этим современникам Медичей недостает простого и величавого вкуса итальянцев. И, однако же, основа нравов и воображения одна и та же; здесь точно так же, как в колесницах и торжественных шествиях флорентийской масленицы, легенда, история и философия средних веков облекаются в плоть и кровь; под чувственным образом скрываются нравственные отвлечения; добродетели превращаются в истых женщин, поэтому их так охотно пишут кистью и ваяют резцом; в самом деле, все украшения здесь сплошь рельефы или картины. Век символизма уступил место веку живописности; ум не довольствуется уже более отвлеченной схоластической сущностью, он хочет наглядно созерцать живую форму, и человеческая мысль для достижения окончательной полноты своей чувствует теперь потребность предстать глазам в виде художественного создания.