Если они развивают эту идею, то для того лишь единственно, чтобы еще более упрочить грани, полагаемые ею любому данному существу. Из темной силы, развертывающей и распределяющей жребий, они создали свою Немезиду[83]
, карательницу горделивых и смирительницу заносчивых. ”Ни в чем излишка”, — гласило одно из великих прорицаний оракула. Беречься всяких чрезмерных желаний, страшиться полного благоденствия, не допускать себя до опьянения, блюсти меру во всем — вот совет, даваемый всеми поэтами и всеми мыслителями великой эпохи. Нигде инстинкт не был так ясен, а разум так самодеятелен, как у греков. Когда при первом пробуждении мысли они пытаются постигнуть мир, он выходит у них прототипом их собственного ума, совершенным его образом. Это — порядок, космос, гармония, прекрасное и стройное расположение вещей, существующих и преобразующихся сами собой. Впоследствии стоики уподобят мир городской общине, управляемой наилучшими законами. Тут нет места ни с чем не соизмеримым, неопределенным божествам, нет места и богам-деспотам, всеистребляющим самовластцам. Религиозное головокружение никак не входит в эти здоровые, строго уравновешенные умы, представляющие себе мир в подобном виде. И боги скоро превращаются в людей; у них есть родители, дети, своя родословная, своя история, своя одежда, свои чертоги, свое тело, подобное нашему; они подлежат страданию, подвержены ранам; величайшие из них, сам Зевс, когда-то ведь воцарились, и, пожалуй, будет время, что они увидят конец своего владычества[84]. На щите Ахиллеса, изображающем войско, ’’люди шли, предводимые Аресом и Афиной, золотые сами и одетые в золото, красивые и рослые, как подобает богам, ибо люди все сплошь меньше их”. В самом деле, между ими и нами и нет ведь другой разницы. Не раз в Одиссее Улисс и Телемах, случайно повстречавшись с каким-нибудь высоким и пригожим человеком, спрашивают у него, не бог ли он? Столь человеческие боги, конечно, уж не смутят, не озадачат замыслившего их ума; Гомер распоряжается ими по своей воле; он то и дело заставляет Афину вступаться во всякие мелочи, чтобы, например, указать Улиссу дом Алкиноя или то место, куда упал его диск. Поэт-теолог разгуливает в божеском своем мире свободно и весело, словно играющее дитя. Он тут потешается, смеется; Аполлон шутя спрашивает у Гермеса, желал ли он быть на Аресовом месте? ’’О, если бы на то была милость богов, о царственный луконосец Аполлон! Пусть обовьют меня узы трижды более неразрешимые и пусть глядят на то все боги и богини — лишь бы только быть мне поближе к светлокудрой Афродите!” Прочтите гимн, где Афродита предлагает себя Анхизу, и особенно гимн Гермесу, который в самый день рождения оказывается уж выдумщиком, вором, надувалой, как истый, завзятый грек; только все это выходит у него так грациозно, что рассказ поэта похож больше на какую-нибудь шалость скульптора. Аристофан в ’’Лягушках” и в ’’Облаках” обходится еще бесцеремоннее с Геркулесом и Вакхом. Все это приводит наконец к декоративным богам Помпеи, к милым Лукиановым насмешкам, к Олимпу одних уже только забав, чисто комнатному и театральному. Столь близкие человеку боги вскоре становятся его товарищами, а потом превращаются в игрушку. Тот ясный ум, который, чтобы сделать их общепонятнее, отнял у них и бесконечность и таинственность, естественно, узнал в них после свое же собственное создание и стал потешаться вымышленными им мифами.