Но осуществление трагического миросозерцания требует силы и воли. Когда воля и силы иссякают, в жизнь вторгаются отвлеченные истины, подтачивающие первоначальную целостность жизнеутверждения. Так случалось и в Греции. Смертельный удар трагической концепции мира нанесен был философией Сократа, его диалектикой, служившей средством вскрыть иррациональность выбора, лежащего в основе всякой деятельности, — и отвергнуть этот выбор. Мысль становится орудием испытания жизни; смысл торжествует под бытием.
Процесс Сократа есть безнадежная попытка эллинства защитить себя от вторжения этого разлагающего начала. Судьи Сократа стояли перед безысходной дилеммой: терпимость была исконной особенностью эллинского духа; но учение Сократа взрывало основу эллинства. И, стало быть, осуждая или оправдывая Сократа, судьи одинаково эллинству изменяли.
Явление Сократа знаменует собою конец трагического миросозерцания. И первая попытка возвращения к нему происходит через два тысячелетия, — когда Ницше, в идее Вечного Возвращения, находит новое оправдание жизни, новое основание для целостного ее приятия. Но, совпадая с эллинством в утверждении жизни, Ницше вводит новый, чуждый и враждебный эллинству, момент — жажду вечности, искажая тем подлинно трагическую концепцию, укорененную в единственности и неповторимости сущего. Пример Ницше должен служить предостережением для всех тех, кто думает о новом Возрождении как рецепции эллинского миросозерцания.
Новое Возрождение предполагает прежде всего преодоление современной культуры. Мы продолжаем жить в мире Сократа: современность — есть лишь последний вывод из разрушительной диалектики смыслов. При этом культура наша не имеет какой-либо одной, всецело ее проникающей идеи, а до конца эклектична. Под влиянием иллюзорной устойчивости, явившейся результатом сравнительной безопасности в течение нескольких веков (XVIII–XIX), культура, перестав быть тем, чем она в существе своем является, т. е. средством самозащиты и самоутверждения, распалась на свои составные части, а отдельные ценности, перестав быть необходимыми, сделались игрушками и предметом праздных умствований. Культура начала развиваться по своей, уже нечеловеческой инерции. Так возникли «чистая» наука, «чистое» искусство. Ритм современности — ритм не человеческий, но ритм чуждой человеку, оторвавшейся от него силы. Ценности восстали на своего создателя: они существуют не для него, а для себя. Основная антиномия современной культуры в том, что, не будучи внутренно-обязующей, она стала внешне-принудительной. И в то время как естественный путь культурного восхождения ведет от сложности и многообразия к простоте, мы идем обратным путем — к новой сложности, к варварству.
Наметившееся после войны тяготение к простоте — приведет ли оно в новому Возрождению? Если суждено этому произойти, то не нового обогащения настоящего через прошлое надо ждать, а замены всей идейной сложности настоящего — другими, совершенно противоположными ценностями; не синтеза, на основе которого никакое действие построено быть не может, а решительного, однозначного выбора. И первая задача на этом пути — вернуть человеку прямое и конкретное видение мира и вещей. От эротического узрения мира — прямой и ясный путь к другим моментам трагического мироотношения.
Н. Р. (отчет)
Памяти необыкновенного человека
Это был один из самых даровитых людей, которых приходилось мне в жизни встречать.
Имя Николая Михайловича Бахтина совсем мало известно. Сравнивая шумные и блестящие карьеры иных посредственностей с его участью, с тем положением, которого он добился, как не задуматься еще раз над случайностью славы, почета, признания, всего того, что будто бы увенчивает заслуги и таланты человека. «Имеют книги свою судьбу», сказано в стихе Горация, горестно процитированном в личных заметках Пушкина. Имеют и люди свою судьбу, столь же мало справедливую, капризную, а нередко и просто вздорную.
В этом человеке были проблески гениальности, — и утверждая это, я прекрасно знаю, что такие слова могут вызвать скептическую усмешку. Но никто из тех, кто Бахтина близко знал, не усмехнется. Слово «талант» к нему в сущности мало подходит, и если на этом слове остановиться, трудно решить, какой у него, собственно говоря, был талант — писательский, ораторский, научный? Ни тот, ни другой, ни третий в чистом виде. Была необыкновенная личность, угадывавшаяся почти во всем, за что Бахтин ни брался бы, даже при срывах. Казалось, рано или поздно эта необычайность должна будет проявиться полностью, во всей силе, — и привести к необычайным результатам. Но так только казалось. Бахтин умер уже не молодым человеком и в последние годы занимал должность профессора лингвистики в полузахолустном Бирмингеме. Им дорожили, с ним считались. Некоторые его работы получили высокую оценку авторитетнейших европейских филологов. Но это все-таки было не совсем то, чего от Бахтина можно было ждать. Да он и сам иллюзий себе не делал.