На вопросы, которые задает не сознание вообще, но возможная экзистенция в пограничных ситуациях, я не нахожу в мире такого ответа, который был бы значим для всех как некое всеобщее знание. Но экзистенция, если она исторически понимает себя самое во взгляде на бытие, слышит ответ: в образах и понятиях, которые, будучи каждое конечным предметом, суть символы, она предается глубине трансцендентного основания. Доведенный до сознания в опрошенной предметности, символ становится шифром: рукописанием другого, которое, неразборчивое в общей форме, расшифровывают экзистенциально. Поскольку мы должны удержать предмет, как если бы он сам в своей объективности и был трансценденцией, он оказывается нестоек (ohne Bestand) и распадается. Но там, где в нем является для экзистенции абсолютное, - он несравненно действителен. В исчезновении своего бытия предметом он обличает (zur Gegenwart bringt) для экзистенции подлинное бытие.
Тем самым выступает перед нами такая предметность, которой не встречалось в анализах понятий бытия. Относящиеся к ней предметы не суть действительности в том смысле, чтобы они могли быть даны мне где-нибудь эмпирически как объекты. Как таковые, с точки зрения реалистического исследования существования в мире они суть смутные фантазии сознания. Они суть в сознании абсолютные предметы вообще для экзистенции, поскольку в них экзистенция становится прозрачной для себя и уверяется в своей трансценденции. Не рассудок, но фантазия, - однако не произвольная фантазия сознания, но фантазия как игра экзистенциального основания, становится органом, посредством которого экзистенция удостоверяется в бытии.
Для еще не спрашивающего субстанциального сознания существование абсолютных предметов, как явления трансценденции, совершенно само собою разумеется, символ еще не осознается им как шифр. Оно еще не проводит разделения эмпирического и трансцендентного бытия. В бесспорной объективности его взору предстоит, как существование вместе со всяким другим существованием, то, что впоследствии есть трансценденция. Здесь нет никакой направленной на нее рефлексии, нет сознания субъективности. Вера и неверие еще не противоположены друг другу. Один из великих кризисов экзистенции в сознании есть то мгновение, в котором прекращается самоочевидность бытия. Только благодаря этому различаются эмпирически реальный и трансцендентный предмет. От этого кризиса - исторически не раз случавшегося в истории становящегося объективным духа в великие эпохи просвещения - не избавлен ни один индивид. Его невозможно сделать небывшим, нельзя даже устранить его одним желанием, - только в нем возникают для самобытия ясность и истина, вопрос и риск.
Из историчности человеческих экзистенций в том виде, как она сделалась объективной в традиции, нам предстает неизмеримо огромный мир метафизических предметов, не имеющих эмпирического существования, которое было бы адекватно их смыслу. Они произошли из экзистенции, тянущейся в предметном к трансценденции. Они - язык исходящей от другого речи, но, как говорящие таким образом, они не суть объективные предметы, в качестве которых их бытие ничтожно также и для сознания вообще, - но они замещают нечто, что никогда не может сделаться предметным как оно само. Поэтому они - символы; не действительность, которую можно схватить руками, и не значимость, которую принудительным образом необходимо мыслить; они - шифры действительностей, открывающихся в актах их мышления, и как таковые они могут быть услышаны только экзистенцией, читающей их в среде (im Medium) сознания вообще.
Это философствование, последнее в ряду сознательного просветления, исторически бывает первым: ибо человек удостоверялся в бытии, с которым как с подлинным бытием он соотносит себя, в символических предметах, еще прежде, нежели он достиг чистоты ориентирования в мире, выяснения его границ и пришел к просветлению экзистенции в самобытии.
Метафизическое мышление, как историчное, не может быть ни завершено, ни зафиксировано как одно, единственно истинное мышление. Оно остается в напряжении с самим собою и с обликами, ему чуждыми.