Прежде всего ясно то, что хотя голос нашей совести и представляет голос нашего же собственного субъекта, тем не менее власть нашей совести может казаться нам чуждой в таком же смысле, в каком кажется нам во сне чуждым получаемый нами от нас же самих ответ на поставленный нами вопрос. Наша совесть таится в недрах нашего бессознательного; поэтому исходящий от нее голос должен всегда сопровождаться драматическим раздвоением нашего субъекта, сам же этот голос должен казаться нам чуждым. Нет никакого основания ограничивать это раздвоение областью нашей мысли; несомненно, что оно может распространяться и на область нашей воли; а если так, то наше земное долженствование разрешается в наше трансцендентальное желание, которое в силу своего исхождения из области нашего трансцендентального, то есть в силу своей принадлежности нашему субъекту, непременно должно являться в нашем чувственном сознании в виде навязываемого нам посторонней властью долженствования. Таким образом, наша совесть есть исходящий из нашей трансцендентальной области волевой импульс, подобный тем, со многими из которых мы познакомились уже прежде. В силу того самого психологического закона, по которому внезапно являющийся в нашем сознании во время сновидения продукт нашего же собственного вспоминания влагается нами в чужие уста, а собственное трансцендентальное желание сомнамбул является им во врачебных предписаниях, считаемых ими предписаниями их духов-хранителей, в виде долженствования, так в виде долженствования должно являться нашему земному сознанию и моральное желание нашего трансцендентального субъекта. Разница только в том, что здесь не имеет места наглядное созерцание нами посторонней власти, так как в нем не имеет у нас места и сновидение.
Итак, монистическое учение о душе устраняет вышеуказанную антиномию, а значит, и камень преткновения всей этики, объявляя, что принудительность долженствования есть призрак, порождаемый дуализмом нашего сознания, различием между нашим субъектом и нашим лицом. В этом учении долженствование освобождается от
Таким образом, монистическое учение о душе кладет в основание морали столь прочный фундамент, что исключается всякая необходимость подкрепления ее какими бы то ни было предположениями. Правда, в сущности, то же самое находим мы и в пантеизме, так как он, считая человека индивидуальной формой обнаружения мировой субстанции, полагает в нем же и принудительную силу морали, а значит, разрешает долженствование в метафизическое желание. Трансцендентальные последствия наших деяний, на которых только и может держаться этика, находят себе место и в пантеизме; но вытекающая из единства мировой субстанции принудительность морали очень невелика. Основывающееся на этом единстве доказательство моей солидарности с другими существами вполне логично, но доводы рассудка не могут идти в сравнение с влечениями сердца. Принудительность морали прямо пропорциональна близости ко мне существа, вместе с которым я призван трудиться на пользу его спасения и от которого исходит моральная власть, а в наибольшей близости ко мне будет стоять только мой трансцендентальный субъект; кроме того, эта принудительность прямо пропорциональна близости цели, достигаемой моими нравственными деяниями, эта же близость будет также наибольшей в том случае, если я сейчас же после моей смерти начну испытывать трансцендентальные последствия моих деяний. Когда этим существом является какая-то чрезвычайно удаленная от моего феноменального