Геня:
А кто тебе сказал, что ты вообще можешь думать? К тебе это придет гораздо позже. Ты, в отличие от Роберта, Ники и меня, ребенок с крайне задержанным развитием. И ты бросишь нас (и себя) очень скоро. Но мы подождем. Но ты не ответил на мой вопрос. Ждать, пока можно будет «жить», — недолго. Лет пять-шесть, дедушка говорит. Но ты, как в давние годы припевал Анатолий, «смотри, смотри, посматривай!».Я:
Милый Геня, ты меня уже почти раздавил своим «наблюдательным созерцанием»[16]. То есть, ты меня успокоил и обеспокоил до крайности в одно и то же время.Геня:
Твои субъективные состояния, такие, как «покой» или «беспокойство», не должны иметь никакого значения для твоего думанья, если ты действительно хочешь — даже если еще и не можешь — думать. То, что ты сейчас «успокоен» или «обеспокоен», так же несущественно для мыслительной работы, как твое чувство голода или холода, хотя все эти чувства могут быть осознаны как условия думанья.Я:
Согласен. Но будет ли мне позволено чувствовать по крайне мере, что эта наша встреча — приятна и что такими же обещают быть и другие наши встречи?Геня:
И да, и нет. Да — пока мы находимся в этом данном состоянии сознания. И если оно случилось в обстановке приятности, то пусть эта обстановка будет сохраняться и продолжаться. Нет — если в другом состоянии сознания, в другой фазе думанья или в ином сезоне та же обстановка окажется тяжкой помехой думанью. И тогда твое думанье скажет самому приятному в твоей жизни: нет. Ибо это «прежнее приятное» уже оставлено реальным думаньем. Сознание не возвращается в место, хоть раз им оставленное. Тимофей Алексеевич говорит, что «се оставляется вам дом ваш пуст», это— о Духе, который оставит прошлое, будь то храм, город, страна или мир. Сейчас мы с тобой приятно сидим на чердаке. Придет время — будем приятно сидеть в хорошей комнате за накрытым столом, с умилением вспоминая о чердаке. Но, стоп! И накрытый стол кончится, когда наше сознание уйдет от него. То есть мне кажется, что думанье может возвращаться к себе прежнему, но не к прежним своим условиям, приятны ли они или тяжелы.
Уже совсем поздно по твердому скрипучему снегу я ушел от него к себе, на Собачью Площадку, где тогда временно жил.
Глава одиннадцатая: Два разговора в курилке Ленинской библиотеки
Сказать, что я потерял Нику из виду, было бы грубой неточностью, ибо, как об этом уже упоминалось, мне так и не пришлось еш увидеть в моем и его детстве. Но я знал и помнил его, хотя что-то глухо закрылось над его именем и обстоятельствами, когда наша семья переехала на другой конец Москвы. Потом — война, эвакуация и возвращение. Возвращение не только в Москву, но почти в прежнюю мою эйкумену, то есть совсем поблизости — на Арбат. Это случилось в конце 1944 года. С Геней, как уже говорилось, я встретился в 1946-м. Он тогда рассказал мне о гибели Роберта и о жизни Ники в Испании и Бельгии. Кроме того, он сообщил мне, что Ардатовские — или большая их часть — не были в эвакуации и как жили, так и живут на Обыденском, и предложил мне их навестить. Но я отказался, не помню почему. Возможно оттого, что новые мои друзья, музыка и борьба с отвращением к сдаче экзаменов заполняли всю мою жизнь.
Следующая встреча произошла в начале 1949 года на антресолях Старого здания Ленинской библиотеки, в знаменитой «курилке». Он немедленно сообщил мне, что любая философия, по содержанию связанная с реальной жизнью, им категорически отвергается, как ненастоящая. Я, конечно, этого понять не мог, ибо тогда я все еще исходил из наивной немецко-русской предпосылки, что все может (или должно) быть понято. Геня объяснил мне свой подход к философии примерно так.