Таким образом, необходимости вообще придается характер эмпирической единичности; последняя божественна, и, тождественный с суеверием как господствующим здесь настроением, возникает круг оракулов, ауспиций, Сивиллиных книг, которые, с одной стороны, служат целям государства, а с другой - частным интересам.
С одной стороны, индивидуум исчезает во всеобщем, в господстве Fortuna publica, с другой стороны, имеют значение человеческие цели; человеческий субъект обладает самостоятельным, существенным значением. В этих крайностях и возбуждаемых ими противоречиях и протек каст римская жизнь.
Римская добродетель - virtus - это холодный патриотизм, состоящий в том, что индивидуум целиком служит делу государства,.господства. Эту гибель индивидуума во всеобщем, эту отрицательность римляне сделали предметом созерцания, она составляет существенную черту их религиозных игр.
В религиях, не имеющих учения, божественная истина преподносится взору людей через празднества и зрелища. Поэтому зрелища имеют здесь более важное значение, чем у нас. Их назначение в древности - сделать предметом созерцания процесс субстанциальных сил, божественную жизнь в ее движении и действии. Почитание божественного образа и поклонение ему имеет перед собой этот образ в его покое, в его бытии, а движение бога содержится в рассказе, в мифе, но только положенное для внутреннего, субъективного представления. Подобно тому как представление бога в его покое развивается в произведение искусства, в образ непосредственного созерцания, точно так же представление божественного действия развивается во внешнее изображение в форме зрелищ. Первый тип - созерцание - не был свойствен римлянам, он не вырос на их почве, и, поскольку она восприняли это первоначально чуждое им искусство, они - как мы это видим у Сенеки - считали его пустым, отвратительным и ужасным, не усвоив нравственной, божественной идеи. Они, собственно, позаимствовали только позднейшие греческие комедии и только сцены распутства и частные отношения между отцом, сыновьями, потаскухами и рабами.
При такой погруженности в конечные цели не могло быть высокого созерцания нравственной, божественной деятельности, не могло быть теоретического созерцания субстанциальных сил, и действия, которые должны были интересовать их теоретически как зрителей, не затрагивая их практического интереса, сами могли быть только внешними, грубыми или, чтобы их взволновать) должны были быть только отвратительной действительностью.
В зрелищных представлениях греков главным было то, что говорилось; действующие лица сохраняли спокойное, пластическое положение: мимики, собственно лица не было; воздействие оказывала духовная сторона представления. Напротив, у римлян главными были пантомима, выражение, не равные тем, которые могут быть переданы с помощью языка. Но самые главные игры состояли не в чем ином, как в убиении животных и людей, в кровопролитии, битвах не на жизнь, а на смерть. Они являют как бы высшую точку того, что доступно созерцанию римлянина; в них нет нравственного интереса, нет трагической коллизии, имеющей своим содержанием несчастье, нечто нравственное; зрители, ищущие только развлечения, требуют созерцания не духовной истории, а истории действительной, а именно которая представляет собой высшее превращение в сфере конечного, то есть сухой, естественной смерти - этой бессодержательной истории и квинтэссенции всего внешнего. Эти игры у римлян были доведены до таких чудовищных размеров, что сотни людей, а также от четырех до пяти сот львов, тигров, слонов, крокодилов убивалось людьми, которые должны были сражаться с ними и таким образом взаимно убивать друг друга. В сущности человеческому взору здесь явлена история холодной, бездуховной смерти одних, которую неразумный произвол делает предметом услаждения других. Необходимость, которая есть чистый произвол, убийство без содержания, имеет содержанием лишь сама себя.
Наивысшее здесь - созерцание судьбы и холодная смерть в силу пустого произвола - не естественная смерть, не результат внешней необходимости обстоятельств, не следствие нарушения чего-то нравственного. Таким образом, умирание есть единственная добродетель, которую культивирует благородный римлянин, и он разделяет ее с рабами и приговоренными к смерти преступниками.
Это холодное убийство служит для услаждения и позволяет созерцать ничтожество человеческой индивидуальности и никчемность индивидуума, не имеющего в себе нравственности, созерцать полую, пустую судьбу, которая относится к человеку как нечто случайное, как слепой произвол.
По отношению к этой крайности пустой судьбы, в которой гибнет индивидуум, - судьбы, в конце концов нашедшей свое личностное воплощение в императоре, в произвольном и лишенном нравственности буйстве его власти, другой крайностью является значимость, которой обладает чистая единичность субъективности.