Неровная грунтовая дорога подкидывает местами экипаж, но она укатана и, в общем, сносная. Быстро мелькает изгородь полевая, цокают подковы, вылетают из-под ног искры и мягко колышется экипаж. Едем молча. Приятно обдувает ветерок. От самой Ягошихи до мотовилихинских Горок, до спуска в Мотовилиху мы едем полной рысью. И [Дрокин] круто осаживает гнедого около спуска, а потом оборачивается и спрашивает:
— Доволен? Ведь это красота, а не лошадь. Такой громадный экипаж и с двоими седоками, а она идет такой рысью около трех верст.
— Да, лошадь хорошая, а мы все-таки их не догнали. Значит, прав я.
— Да, это верно.
Спустились с горы на Большую улицу и видим на дороге около милиции два экипажа. «Ага, это они, ожидают», — мелькает в голове.
Подъезжаем рысью. Я соскакиваю, и мне навстречу Жужгов.
Спрашиваю:
— Долго ждете?
— Нет, только что приехали.
— Хорошо. Значит, за Малую Язовую?
— Да.
— Взяли, что нужно?
— Что?
— Ну, лопаты, топор для могилы.
— Взяли.
— Управитесь одни, или мне ехать с вами?
— Если доверяешь, Ильич, то оставайся здесь и жди. Теперь ведь все просто и несложно, без тебя все сделаем.
— Ну, хорошо. Только одно: все ценности, что на них есть, бросить вместе с ними в могилу. Ничего не брать. Поняли?
— Хорошо, хорошо.
— Другое. Постарайтесь пристрелить врасплох, незаметно. Меньше всяких переживаний: сзади в затылок. А не ехать ли мне?
— Ну что ты поедешь? Неужели мы этого не сделаем?
— Ну, так двигайте. Я вас жду здесь, в милиции. Скорее. Они тронулись. Я поглядел им вслед и пошел в милицию.
Остановился на пороге и еще раз глянул в их сторону, но они уже повернули и исчезли за углом.
— А мне что делать, Ильич? — спрашивает Дрокин.
— Поезжай в город.
Звоню в ЧК:
— Кто у телефона?
— Я — Малков. А это ты, т. Мясников?
— Да, я. Ну что, как дела?
— Все делаем, как надо. Подняты все на ноги. Наряжена погоня во все концы. Даны телеграммы и телефонограммы. Идет допрос арестованных. Допрашивают следователи. Ни я, ни Сорокин в допросах не принимаем участия, но, разумеется, мы в курсе всего хода следствия. Думаю, что завтра все будет кончено.
— Ну, пока, — и кладу трубку.
Усаживаюсь в глубокое кресло и пристраиваюсь, располагаясь поудобнее, чтобы ждать возвращения товарищей. Уселся. Думаю: «Кончено». Правда, не все так вышло, как предполагалось, но тем не менее кончено. Свершилось. История Романовых написана до последней строчки. Я тоже написал в этой истории несколько строк. Это и все.
Мое участие, конечно, историческая случайность, но конец истории дома Романовых — это не случайность, а исторически закономерное явление. Это должно было случиться. Что Романовым пришлось круче, чем королям Франции, Англии и т.д., то это по той простой причине, что у нас буржуазная революция марта 1917 года, принесшая низвержение царизма, в течение шести месяцев переросла в революцию пролетарскую, в социалистическую.
В революцию самих угнетенных и эксплуатируемых веками масс. И Романовым приходится иметь дело с нами, рабочими и крестьянами, с классами наиболее натерпевшимися от всевластия их. И Романовы долгонько засиделись. Им по всем божеским и человеческим законам полагалось уйти с трона в 1861 году. Не ушли. Остались. Дождались время, когда под их царством страна из дворянской и феодальной превратилась в буржуазную в своих господствующих верхах, со всеми варварскими остатками феодализма для эксплуатируемых униженных низов. За это время выросла новая сила — пролетариат, показавший свое искусство справляться с буржуазией, даже в том ее виде, если она носила дворянские шинели. Мы, наиболее решительная армия революции, наиболее радикально расчищаем от исторического хлама феодало-капитализма место для постройки нового дома, дома трудящихся масс, дома Труда.
Конечно, тяжело, и Михаилу, и Джонсону, и всем прочим. Ясно. Они отвечают за дела царственных поколений. Они предпочли бы царствовать, а не умирать. Кому же это не ясно? «Вот дай найду свободу, а он меня в ЧК приглашает». И какая же дубина! А дубиной он кажется на фоне событий дня. Он — сын своего рода: история делалась не народом; создает богатства, трудится, познает природу, совершенствует труд и организм — это не творец истории, а цари — и он последний из них — он дал народу свободу. Это целая философия, но философия архива и музея, но не живая. Философия мертвая, и носители философии умерщвляются.