Хотя Рене Декарт не писал трактатов против Аристотеля, ему удалось нанести самый сильный удар по отжившему средневековому перипатетизму, поскольку он предложил метод, опирающийся не на авторитетные тексты, а на «книгу природы». Б. Фонтенель резюмировал этот картезианский демарш, заявив, что многие поколения «посвятили себя культу Аристотеля и искали истину исключительно в его загадочных писаниях, а ни в коем случае не в природе», так что в конце концов философия «погрязла в трясине галиматьи и непостижимых идей, вытянуть ее из которой стоило миру глобальных усилий». Хотя Фонтенель не был пламенным поклонником Декарта, он признавал действенность картезианского обращения к природе. «Аристотель, – добавлял он, – никогда не был истинным философом, но он подавил многих из тех, кто стали бы истинными философами, если бы им это было дозволено. Беда в том, что если такого рода фантазии однажды получают право на существование среди людей, то это надолго; пока умы освобождаются от них, проходят века, даже после того как все признают их смехотворность»[151]
.Фонтенель был совершенно прав в том, что освобождение от косного средневекового аристотелизма произошло не вдруг. Понадобилось не одно столетие, чтобы осознать бесперспективность бесконечного комментирования античного автора и вращения мысли в замкнутом круге текста и комментария. Но даже после того, как многие философы осознали необходимость перемен, очень много времени потребовалось для выработки новых форм мышления. Не стоит представлять дело и так, будто пришел Декарт и освободил истомившиеся умы интеллектуалов. С одной стороны, сам Декарт во многом нес на себе отпечаток средневековых доктрин, а с другой – его собственный метод приняли далеко не все. Не говоря уже о том, что, как подчеркивал тот же Фонтенель, декартовский метод многим представляло единственно ценным приобретением, в то время как вся остальная философия Декарта была никому не нужным доказательством того, что знает всякий простолюдин.
Как бы то ни было, аристотелевская философия долго не желала сдавать свои позиции. А между тем, замечает тот же Бейль, аристотелизм вырабатывает в человеке привычку соглашаться с тем, что лишено очевидности. Антиаристотелевская революция была ключевым моментом в становлении новой философии. Речь шла не просто о том, чтобы избавиться от диктата одной из многих возможных философских систем, провозглашенной единственно верной (как избавлялись от марксизма страны социалистического лагеря на исходе 1980-х гг.). Нет, ставка была куда больше: аристотелизм был фундаментом для целой картины мира, которую необходимо было ниспровергнуть, чтобы выстроить на ее месте новую, опирающуюся на опыт и наблюдение. Этот процесс был чрезвычайно тяжелым, а зачастую и кровавым[152]
. На смену систематической мысли приходила мысль а-систематическая, легко жертвующая систематичностью ради наблюдения и опирающаяся не на могучие умы некогда живших философов, а на способности собственного Я. На смену аристотелизму приходило не картезианство, а гораздо более обширное и многообразное философское движение, освободившееся от уз систематичности и мышления в рамках раз и навсегда установленных категорий[153].Рационализм, ставший господствующей тенденцией французской философии XVII в., также учил не доверять очевидности. Впрочем, к этому вел весь ход научных открытий того времени: то, что представлялось очевидным, отвергалось, уступая место тому, что и помыслить-то было непросто. Таково было открытие Коперника[154]
.И наконец, говоря о философии XVII столетия, нельзя не сделать еще одно замечание: философия этой великой и чрезвычайно яркой эпохи, без преувеличения определяющей для складывания современного западного мира, никому не могла представляться кабинетной наукой, оторванной от реальности той жизни, что шла на городских мостовых и на полях сражений, охватывавших всю Европу. И сами философы, разумеется, не могли чувствовать себя мыслителями, решающими теоретические проблемы из любви к истине или, как это бывало и до того, и после, из любви к самому по себе интеллектуальному упражнению. Философия мыслилась на античный манер как искусство жизни; вместе с тем, она становилась «царицей наук»; но самое главное, она была неразрывно связана со всей интеллектуальной традицией Западной Европы. Философию XVII в. невозможно отделить ни от политики, ни от того, что станет экономикой, ни от изящной словесности, ни от светской культуры. Напротив, подлинную философию как раз и следует искать именно здесь.