Д. Д.: Мы соответствуем немецким романтикам прошлого века, они ничего реального не дали, но остались в истории.
И он раздавал роли, кому Шлегеля, старшего или младшего, кому Новалиса, Шлейермахера и других.
Л. Л.: Сходство заметно пока лишь в первой части. Впрочем остаться в истории не такое уж утешение. Представьте себе: «Эта книга переживет вас; от вас, написавшего ее, уже ничего не останется, кроме гниющего тела, поедаемого червями, а вашу книгу будут еще переиздавать и читать в продолжение пятидесяти или шестидесяти лет».
Затем: Об отличиях народов.
Д. Д.: Древние греки чувствовали только пространство, евреи — только время. Поэтому греческая культура и прилагается так легко ко всем народам. И поэтому же они, наверное, любили мальчиков. Ослабление чувства времени проявляется прежде всего в неуважении к смене поколений, к рождению. Но можно спросить, почему же тогда у греков были мифы, и откуда у евреев способность к коммерческой спекуляции. Я толкую это как психические экскременты, чуждые им.
Л. Л.: Все это страшно неточно. Пространство надо не противопоставлять времени, а выводить из него. Что касается евреев, то спекуляция коммерческая сестра спекуляции философской. У евреев потеря прочности и в связи с этим стремление прикрепиться к абсолютному, тоска по нему, по центру, боязнь провинциализма. Это и есть то, что кто-то назвал семитической серьезностью. Чувство ребенка, покинутого матерью, и в связи с этим застывший в глубине страх и стремление укрыться, поглубже зацепиться за окружающее, коммерческие и философские спекуляции, беспокойство. Все это могло возникнуть только при разрыве с природой, родиной, при необычайном физиологической живучести и восточном ощущении преходящести, своей слабости перед миром... Впрочем я полагаю, что нее это можно было бы выяснить точнее, если бы были учтены физиологические особенности народов; это можно сделать хотя бы по статистике болезней, ведь они связаны с конституцией, особенно психические и накожные. Рассуждая же без этих данных, легко воспользоваться недоброкачественными теориями, вроде неопределенных слов о «психическом экскременте». Это немецкий способ мышления, интеллектуальный импрессионизм.
Д. Х.: Наш способ деления вообще, очевидно, неправилен. Мы как бы пользуемся целыми числами, а в природе границы проходят на каких-то дробях. Что же касается евреев, то в них что-то есть, какой-то компас.
Д. Д.: Самое трудное и тайное — время. Почему астрономия призрачнее, чем история? Потому что там изменения так медленны, что их почти не принимают во внимание.
Д. Х.: Я думаю, что дело не в самом времени, а тут только нагляднее всего неправильность нашего человеческого метода. Болезнь во всем теле, яснее всего она проявилась в прыщике, нам и кажется, что болезнь в нем.
Л. Л.: Я думаю, что время все-таки сердцевина, это стержень мира; вернее мир — развернутое время.
Затем: Об эпохах.
Д. Х.: Мысль о сходстве атома с солнечной системой по устройству не верна. Мир на самом деле устроен наверное остроумнее и проще. Идея эта принадлежит по типу своему нс современной науке, а, скорее, науке времен Фламмариона[45]. Это было очень хорошее, но бесплодное время. Тогда Фламмарион жил, как блаженный, взбираясь каждую ночь на свою башенку; а по утрам, наверное, на восходе солнца писал книги. Тогда появились первые автобусы, они изображались в журналах на политипажах, в квартирах и на улицах горел газ, и гордились всемирной выставкой в Париже.
Л. Л.: Время восторженного упрощения.
Д. Д.: Романтики отходили от быта и были мечтателями, мы же, наоборот, стремимся к быту.
Л. Л.: Интересно, как образуется круг людей. В Москве, можно сказать наверняка, нет таких людей. И интересно, что подходящие друг другу люди находят, натыкаются один на другого, будто случайно, но, как закон, всегда.
Д. Х.: Наше отличие, что мы думаем не лбом, и не затылком, а теменем, особым местом мозга.
Л. Л.: Никогда не было столько неправильностей и никогда все же не было такого ощущения правильности и величия мира.
Д. Х.: Нам бы нужен был наш журнал, особенно для Н. М. А для меня свой театр.
Д. Д. стал показывать имевшиеся у него архитектурные журналы. Д. Х.: У меня привычка каждый раз перед сном рисовать планы воображаемых квартир[46] и обставлять их мебелью. Д. Д.: Это сейчас единственно живая архитектура. Затем: О хиромантах. Почему они никогда не пробовали проверить линию жизни на руках покойников в любой мертвецкой. О спиритах, почему они не садят в свой круг рядом с медиумом только что умершего человека. О повторяемости кругов в жизни, они все не доводят повторения до замыкания. О том, что наводит ужас на Д. Х., бобылях, русской бане, бородатых священниках, одном возгласе в панихиде. О драке мужиков в распущенных рубахах, их истеричности. О рынках, пахнущих уборной.
Затем: Д. Д. читал стихи Гете по-немецки. Д. Х. восторгался, Л. Л. не понимал по-немецки.