Самым примечательным, пожалуй, новым свойством в те первые месяцы было мое неотступное предощущение будущего, простирающееся вперед на тысячелетия. Уэллс однажды разделил людей на тех, кто живет в настоящем, и тех, для кого будущее — реальность. Но даже для таких, как Уэллс, будущее обретает черты реальности лишь через длительные интервалы в единой вспышке интенсивности. У меня же теперь была причина полагать, что я, не исключено, являюсь первым «долгожителем» Шоу; мне было видно, что у жизни нет четко обозначенных ограничений, она — соотношение свободы и автоматизма, которое я решительно изменил; теоретически я мог бы считаться бессмертным, если только не возникнет каких-то непредвиденных проблем. Это была завораживающе странная идея. Мы все так свыкаемся с мыслью о смерти, с тем, что нас не будет в живых, когда внуки достигнут среднего возраста, что все наши размышления насчет двадцать первого века выглядят в какой-то степени безотносительно, поскольку дожить до него доведется из нас лишь немногим. Мы с легким любопытством прикидываем, что же будет с Землей еще через несколько столетий, но это едва ли нас трогает. Теперь мне открылось, что я, не исключено, буду по-прежнему жив и в двадцать пятом веке. И куда более того. Поскольку рано или поздно за счет интеллекта я, очевидно, выдамся в лидеры, то мне, вероятно, уготована беспрецедентная роль в истории будущего. Эту мысль я воспринимал без особого энтузиазма; здесь я всегда соглашался с Йитсом, по которому «так расцветает истина, где просвещенья свет»; вовлечение же в людскою круговерть действует на меня удручающе. Лишь нехитрый реализм заставлял меня смириться с фактом, что рано или поздно жизнь поставит меня мировым лидером над этими детсковатыми созданиями, зовущими себя людьми.
По логике, следующим шагом было сделать операцию Литтлуэю. Однако он был осторожен. И мои заверения никак не действовали. Не то чтобы он сомневался в моих словах; я просто догадывался, о чем он думает: мозг — инструмент необычайно тонкий, и спаси-помилуй, если эта грубая терапия с введением инородного тела, да еще с электрическими разрядами, вызовет расстройство, поначалу хотя и незаметное.
Кроме того, как я уже говорил, ни Захария Лонгстрит, ни Хонор Вайсс не пожелали продолжить сеансы. Хонор Вайсс, по видимому, окончательно «излечилась» от суицидных мыслей и депрессии в обычном смысле. Я знаю точно, почему она решила отказаться от дальнейших экспериментов. Под воздействием сплава Нойманна она смогла увидеть,
Так поступает большинство людей. Вот почему существует смерть, эволюция отставляет тех, кто не принимает ее велений.
В общем, Литтлуэй на весь год отказался вести разговоры о своей операции. Торопить его я не видел смысла. Рассуждал он ясно, без малейшего намека на интеллектуальный упадок. Он и сам до всего дойдет.
Тем временем научную работу я, можно сказать, забросил. Предстояло столько переосмыслить, что эксперимент казался никчемной тратой времени.
Коллеги и студенты особой перемены во мне не заметили, разве то лишь, что я стал более жизнерадостным. Неудивительно. Представьте себе, скажем, тот покой и внутреннюю окрыленность, которую сообщает великая музыка Брукнера в трактовке Фуртвенглера: ощущение широких горизонтов, невероятной красоты и многоплановости жизни. Теперь это сопровождало меня неотступно. Я