— Дело не в том, — возразил приор. — Говорят, этот привратник был нечист па руку и нажился за счет своего хозяина. Он будто бы даже присвоил картину — излюбленную нашими фламандскими живописцами фантасмагорию: уродливые черти мучают грешников. Герцогу поручено было приобрести ее для короля. Наш король — любитель живописи... Впрочем, заговорил этот ничтожный человек или нет, значения не имеет — судьба графа предрешена. Но я думаю о том, что граф умрет благородно, под ударом топора, на эшафоте, обтянутом черной материей, утешенный скорбью народа, который по справедливости видит в нем верного сына своей родины; палач, прежде чем нанести удар, попросит у него прощения, и душа его отлетит на небо, провожаемая молитвами духовника...
— На сей раз я уловил вашу мысль, — сказал врач. — Ваше преподобие думает о том, что, вопреки расхожим утверждениям философов, ранг и титул обеспечивают их владельцам весьма ощутительные преимущества. Быть грандом Испании кое-что значит.
— Я дурно изъясняю свою мысль, — прошептал приор. — Именно потому, что человек этот мал, ничтожен, без сомнения, гнусен и наделен лишь телом, способным испытывать боль, и душой, за которую сам Господь отдал свою кровь, я мысленно следую за ним в его страданиях. Я говорю себе: прошло три часа, а он все еще продолжал кричать.
— Поберегитесь, господин приор, — сказал Себастьян Теус, стискивая руку монаха. — Этот несчастный мучился три часа, но сколько же дней и ночей ваше преподобие будет вновь и вновь переживать его конец? Вы терзаете себя долее, нежели палачи — этого беднягу.
— Не говорите так, — покачал головой приор. — Муки этого привратника и злодейства его мучителей полнят мир и выходят за грань времени. Отныне и вовек пребудут они мгновением промысла Божия. Каждая мука, каждое страдание бесконечны в своей сущности, друг мой, и они бесчисленны в своем множестве.
— То, что ваше преподобие говорит о страдании, можно также сказать и о радости.
— Знаю... Я сам изведал в жизни радости... Всякая невинная радость — след потерянного рая... Но радость не нуждается в нас, Себастьян. Одна лишь скорбь взыскует нашего милосердия. С того дня, когда нам дано постичь страдание живой твари, предаваться радости для нас столь же невозможно, сколь невозможно для доброго самаритянина предаваться в трактире винопитию с веселыми девицами, в то время как раненый подле него истекает кровью. Мне теперь непонятно даже, как могут святые наслаждаться безмятежностью духа на земле или блаженствовать на небе...
— Насколько я разумею язык благочестия, для приора настало время пройти свою полосу непроглядной ночи.
— Господин приор никого не ослепит своей роскошью, — с улыбкой прервал монаха Себастьян Теус.
— Я пользуюсь всеми благами жизни, — сказал монах, указывая на подернутые пеплом уголья.
— Только пусть ваше преподобие не вздумает из великодушия переоценивать противную сторону,— сказал философ после некоторого раздумья — Odi hominem unius libri[30]. Обожествление Писания, проповедуемое Лютером, быть может, похуже многих обрядов, которые он заклеймил как суеверие, а тезис о спасении души через веру принижает человеческое достоинство.
— Вы правы, — с удивлением заметил приор, — но в конце концов все мы, как и он, почитаем Священное Писание и повергаем наши скромные добродетели к стопам Всевышнего.
— Воистину так, ваше преподобие, потому-то атеист и не возьмет в толк, отчего эти споры ведутся с таким ожесточением.
— Не утверждайте того, чего я не хочу слышать, — прошептал приор.
— Умолкаю, — сказал философ. — Я только хотел отметить, что господа немецкие протестанты, которые, как мячиками, перекидываются головами взбунтовавшихся крестьян, не уступают герцогским наемникам, а Лютер так же угождает венценосцам, как и кардинал Гранвелла.
— Он, как и все мы, встал на сторону порядка, — устало сказал приор.