Вот я на улице, где когда-то жил. Такое чувство, будто просто выскочил на угол в магазин и теперь возвращаюсь обратно. Ничем не примечательная улочка, и здания на ней – как везде, только вот я на ней жил, а это не пустяк.
Этого возвращения я побаивался всерьез, ибо, неоднократно навещая иные безумные пристанища, служившие мне домом в юные годы, я, может статься, переусердствовал – эти мои набеги просто вытоптали память. Воспоминания наползали на другие воспоминания, наслаивались, образуя путаный клубок, покуда не слились в одно неразборчивое пятно.
А Тулон – Тулон стоял среди них особняком. Оттиск памяти, четкий, как гравюра. Я раскупоривал вино моей молодости – урожая того самого года. Считается, что все мы тоскуем по юности. Особенно настаивают на этом поэты. Звонкая зурна времени.
В молодости (двадцать лет) у Эдди были здоровье, будущее и моральные принципы.
Категория эта невелика, очень и очень невелика. Даже если ее расширить до понятия «женщины, с которыми я отказался спать», в ней будет лишь один персонаж.
Речь идет об одной из преподавательниц той тулонской школы, где подвизался ваш покорный слуга. Как-то она пригласила меня домой на чашку чая. Придя в гости, я старался не поднимать на нее глаз, ибо опасался, что всякое внимание с моей стороны вызовет такую бурю в ее душе, – ее кожа – она предательски много выбалтывала... Мне оставалось только коситься в сторону или смотреть куда-то поверх моей собеседницы, удерживая ее образ на периферии зрения.
Мы были одни. Ее муж, рентгенолог, был много старше ее. Чаепитие проходило в его отсутствие. Разговор наш описывал примерно следующие круги: «Эдуард, я люблю играть в теннис. А муж – нет. Не хотите ли сыграть в теннис, Эдуард?» Минутой позже: «Я люблю ходить куда-нибудь потанцевать, Эдуард. А муж не любит. Хотите, сходим куда-нибудь, потанцуем, Эдуард?» Чуть позже: «Я люблю ездить на пляж, Эдуард. А муж – нет. Эдуард, хотите, поедем на пляж?»
Было яснее ясного, к чему все эти вопросы. Никакой двусмысленности. Но... Я допил чай и раскланялся – и все потому, что она была замужем. Есть вещи почти святые – и моему дружку там делать нечего. Невозможно поверить, что у этой дамы может быть со мной что-то общее. Об ту пору никто не удосужился мне объяснить, что брак воспринимается всерьез всеми, кроме тех, кто в нем состоит. Теперь-то – теперь-то, если речь заходит о моем удовольствии продолжительностью секунд десять, то пусть хоть население целой страны – средних размеров – исчезнет с лица земли...
Иные воспоминания способны вызвать лишь скрежет зубовный. Вернее сказать: они досаждают, как застрявшая в зубах кость.
И находясь в здравом уме и трезвой памяти, я думаю, мне следовало бы тогда проявить больше почтительности к тому, что находится ниже пояса (потому как, признаюсь – да будет свидетелем мне сам Зерван, – не думаю, чтобы хоть раз в жизни я был готов отвергнуть сам сладостный акт... Последствия его – о да, сколько угодно, но сам акт...). Оставалось утешаться мыслью, что проявленная мной несгибаемая нравственность была все же чем-то большим, нежели еще одной жертвой на алтарь упущенных возможностей. Как знать – вдруг тот отказ спас меня от смерти (от руки обманутого мужа) или от иных превратностей судьбы, которым ничего не стоило бы испоганить мне биографию (хотя, по-моему, поганей, чем она есть, просто не бывает).
И конечно же, моя верность приличиям основывалась на вере в то, что у меня впереди масса возможностей урвать соответствующие удовольствия, не совершая при этом прелюбодеяния. Порядочность в цене ровно настолько, насколько предполагается, что со временем она окупится. Если бы кто-нибудь выложил тогда двадцатилетнему обормоту Эдди, что ему никогда-никогда больше не услышать подобных предложений (ну разве в веселых кварталах, но это ведь не в счет) и что он годами будет отираться на вечеринках, дожидаясь, покуда какая-нибудь не первой свежести девица, на которую не позарится никакая живая душа, очаруется им, Эдди...
Убеждения чреваты тем, что усложняют нам жизнь, лишая гибкости в принятии решений, но они – своего рода духовный скелет, а вы пробовали ходить без скелета?
Зло существования: досада и боль точат нас, как жучок – мебель. Казалось бы, разумней всего стать пессимистом, но ведь есть что-то еще, кроме зла... Даже в Афганистане мне доводилось слышать, как кто-нибудь смеется. Посреди избиения младенцев, посреди торжества бездарей вдруг – на цыпочках – появляется веселье. Зло заставляет думать, уперто думать о смысле происходящего, да послужат оные размышления плетью для нерадивых.