Да уж, увидеть себя впервые — совсем не то же, что просто увидеть какую-то старую крысу. Переживание было более личное и более болезненное. Легко и просто взирая на отнюдь не милые черты Пуддинга или Плюха, на свой собственный подобный облик я глянул с ужасом и омерзеньем. Я, конечно, понимал, что острота моих мучений прямо пропорциональна безмерности моего тщеславия, но мне от этого было не легче, о, ничуть не легче. Урод, да еще и суетный — какая пошлость! Вот я стоял — слегка кренясь, во всех неотменимых подробностях, — низенький, практически без талии, волосатый и без подбородка. Смехотворно. Этот подбородок, точней его отсутствие, мне причинял особенно невыносимую боль. Будто бы указывая — указывая! разве такое ничтожество способно на столь четкий жест? — на полное отсутствие твердости и моральной устойчивости. А черные вытаращенные глаза, по-моему, мерзко уподобляли меня лягушке. Короче, это была физиономия бесчестная, отталкивающая, физиономия, скажем прямо, низкого и скользкого типа. Пошляка. Притом детали — бесподбородность, острота носа, желтизна зубов и т. д. — были ничто в сравнении с общим впечатлением безобразия. Даже и тогда, когда мои представления о красоте не поднимались выше иллюстраций Тенниэла к Алисе,[22]
я понял, чтоС той поры я, бывало, делаю огромный крюк, лишь бы не увидеть собственного отражения. Зеркала — что зеркала, их избегнуть пара пустяков, а вот окна и блестящие колеса автомобилей — дело другое. Стоило мне увидеть в них себя, и я пугался, будто встретил чудище. Конечно, я быстро соображал, что чудище — я сам и есть, и не могу вам описать, какая на меня при этом накатывала тоска. И скоро я выработал легкую психологическую уловку: когда бы это ни случилось, вместо того, чтобы сказать себе «вот и я» и удариться в слезы, я говорил «вот и он» и убегал.
В те далекие юные дни, и особенно после того, как нашел доступ на верхний этаж, я не щадил себя, я жил в гору, я себя сжигал, забросив чепец за мельницу, и кроме тех часов, когда голод гнал меня в широкий мир за пропитанием, свои ночи, все напролет, я проводил за чтением и в путешествиях по магазину, а днем почти все время сидел как пришитый на Балконе или на Воздушном Шаре, боясь хоть что-то упустить из происходящего внизу. Дважды я так переутомился ночью, что заснул на книге, оба раза рывком проснулся, заслыша гром ключа в парадной двери — Норман отпирал лавку, — и мигом нырнул в Крысиную Нору. А еще однажды, вздремнув на своем посту, я чуть не грохнулся с Воздушного Шара.
Оттуда-то, с Воздушного Шара, за несколько недель перед тем, я впервые увидел Нормана. Верней, я не всего Нормана увидел, только сверкающую маковку да вид сверху плеч и предплечий. Он тогда, кстати, был еще не Норман — только Хозяин Письменного стола. Уж сколько времени потом прошло, а я все не мог набраться храбрости и глянуть с Воздушного Шара в часы торговли. Но вот, в одно прекрасное утро, ранним-рано, я наконец решился. Не улавливая снизу ни звука, кроме жалобного скрипа кресла и шороха бумаги, я приложил сторожкий глаз к краю Тайной Щели и — увидел его за письменным столом. Налегая локтями на ручки кресла, он читал газету. С моим феноменальным зрением мне эту газету прочесть было раз плюнуть, но в тот момент мне куда интересней было читать то, что написано у Нормана на лысой голове. Вся моя жизнь отмечена рядом непостижимых совпадений — очень долго я полагал их знаком того, что мне дарована Судьба, — и вот так случилось, что именно перед тем, как я впервые смотрел сверху на голову Нормана, мне довелось несколько просветиться насчет чтения по черепам.