Джерри говорил, я слушал. Постепенно я все больше и больше узнавал о его жизни, тогда как он, можно с уверенностью сказать, все меньше и меньше узнавал о моей. Из-за моей прирожденной сдержанности он мог распоряжаться моей личностью как ему угодно. Мог лепить из меня все, что вздумается, и скоро стало беспощадно ясно, что, глядя на меня, он видел в основном шустрого зверька, дурашливого, довольно-таки глупого, что-то вроде очень маленького песика с торчащими зубами. Он и отдаленного представления не имел об истинном моем характере, о том, что я на самом деле грубо циничный, умеренно порочный и печальный гений, и книг я прочитал побольше, чем он сам. Джерри я любил, но опасался, что в ответ он любит вовсе не меня, но плод собственной фантазии. Увы, мне ли не знать, как можно втюриться в этакий плод! И в глубине души я понимал, я понимал, хоть корчил блаженное неведение, подыгрывая Джерри, что в те совместные наши вечера, когда он пил и говорил, в сущности, он говорил с самим собой.
Что это? Хмыканье или мне показалось? А-а, вы думаете, значит, что меня подловили. Ах, да я
Я мужественно носил маску, но вечно она терла, и порой трудно было удержаться, я слегка подгладывал края. И когда на меня вдруг накатит, я гадил в самых деликатных местах: в тарелку Джерри, ему на подушку. Ему на это было с высокой горы плевать, и опять же — никак не доходило, что это не ручной зверек, что это добрый старый Фирмин безобразит. А как-то раз, когда он рассеянно чесал меня за ухом, я повернулся и ужасно, подло его куснул. За указательный палец. И зачем я только это сделал? «Блуждая по садам раскаяния».
Из комнаты мы выбирались вовсе не только для того, чтоб сбывать книжки в Городском парке. Однажды мы в кино ходили. Было начало сентября, день пасмурный, вонючий. Джерри уже собрался было выходить, уже и дверь открыл. Я сидел на столе, доедал его обед, читал вчерашний «Глоуб». Джерри вдруг замешкался, повернулся, бросил на меня взгляд, который, тогда мне показалось, говорил: «Бедный старый Эрни, один остается». Теперь, оглядываясь назад, я думаю, что взгляд был скорей недоуменный. Может, в нем содержался некий такой вопрос, ну вроде: «Да что тут, собственно, за зверь?» Предпочитаю этот вариант. Но, как бы там ни было, он вернулся, сгреб меня. Сунул меня в карман пальто, и мы пошли в кино.
Тот путь в «Риальто» интересный был невероятно, хотя в известном смысле и наводил тоску. Никогда еще я не проделывал этот путь в дневное время и теперь, выглядывая из-под карманного клапана, я поражался тем, как все, оказывается, может испоганить дневной свет, особенно когда он тусклый, серый, мало отличим от света, какой точился встарь ко мне в подвал. И тут не только в освещении дело. Мир, который я насочинял, наворожил, а думал, будто знаю досконально, — мир глухой, таинственный, расцвеченный игрой теней, мир романтический, волнующий, хоть и чреватый западнями — оказался сплошным надувательством. Под серой поволокой весь он выцвел. Просторы начисто лишились глубины: так, просто тусклые, серые панели. Запустелые дома, заколоченные окна, водостоки, забитые разной дрянью, серые сморщенные лица. Вялость, тоска, печаль — безысходное уродство. Я, правда, решил на все плевать, не портить себе настроение — я так радовался, что вышагиваю по бостонским улицам в кармане одного из лучших в мире писателей. Конечно, «вышагиваю» — сильно сказано, точней, я плелся кое-как, но вот я говорю «вышагиваю», я схватываю суть вещей.