Когда родители стоят на одинаковом уровне нравственного превосходства и когда мы одинаково обязаны им обоим нашим благополучием, тогда, хотя бы мы и любили обоих с одинаковой силой, чувства наши к ним остаются весьма различными. Привязанность к матери всегда горячее и дышит всегда той, отчасти чувственной задушевностью, которую можно ощущать, но определить которую невозможно. К отцу же чувства наши не всегда бывают возвышеннее и разумнее и в них сильнее элемент уважения и благодарности. Мать мы нередко продолжаем до старости лет любить с экспансивностью ребяческого возраста; отца мы и в детстве любим по большей части со спокойной сдержанностью возмужалого сердца. В беседах с матерью мы и плачем, и высказываемся; с отцом же мы рассуждаем, спокойно улыбаясь.
Кто не знавал матери, тот едва ли может себе представить все прелести душевных наслаждений того, кто с малолетства радовался ее присутствию, того, кто с ней рядом сиживал на ребяческой своей скамейке, на стуле подле нее – юношей и на кресле – возмужалым уже человеком. Ежели только варварское злоупотребление обычаями цивилизованного мира не выхватило вас из семейного гнезда, лицо матери должно представляться вам в грезах и воспоминаниях как светлый облик первого живого существа, прислуживавшего вам и покрывавшего вас бесчисленными поцелуями; когда, роясь в глубине своей памяти, вы усиленно стараетесь рассмотреть носящиеся там неясные и туманные образы былого, тогда вам рисуются семейные картины, где на первом плане колеблется еще юный, может быть, облик вашей матери; вам вспоминается ребяческое горе, замолкнувшее при ее появлении, или какая-либо громадная радость, испытанная на ее коленах, или пережитая в ее объятиях. В ком сохранилось настолько ума и сердца, чтобы не сознавать себя вполне безумным или бессовестным, тому должно грезиться все это в минуты сердечного умиления. Разматывая далее клубок ребяческих своих воспоминаний, человек усматривает уже более ясные образы былого: он видит себя на коленях матери, которая с указкой в руках усердно сообщает ему зачатки высшего и опаснейшего из знаний человеческих; вспоминая это первое обучение, чувствуешь, кажется, как теплая рука матери скользит по волосам или играет кудрями младенческой головки. Помните ли вы обильные награды, распределяемые этой самой рукой с столь бесконечным снисхождением? Помните ли первые уроки гимнастики, когда она учила вас переступать с ножки на ножку, придерживая вас вдоль спинки мягкого дивана? Помните ли, как, играя с вами, она присаживалась на пол, чтобы стать ближе к вам, или весело хохотала, резвясь с вами на мягком дерне лужаек сада?
Если память ваша не сохранила младенческих впечатлений, по легкомыслию вашему, или по жесткости вашего сердца, – прибегните к менее далеким воспоминаниям. Если, по близорукости душевной, вы не припоминаете мелочей обыденной жизни, вспомните более крупные события. Не припомнится ли вам какое-либо ребяческое горе, заставившее вас неутешно рыдать или бросаться на пол в пароксизмах детского отчаяния? Не припомните ли бурю душевных невзгод, мгновенно затихнувшую при появлении матери? Я, кажется, еще чувствую горячие, учащенные поцелуи матери на моих щеках, слышу нежные звуки ее голоса, вижу улыбку ее, когда она, грозя пальцем, заставляла меня смеяться с непросохшими еще слезами на глазах. Я вспоминаю многое. И церковный полумрак во время всенощной, и внезапный страх, напавший среди сна, и гнев и злые шутки сверстников, – и всю ту нескончаемую повесть и горестей, и радостей детства, среди которых образ матери всегда являлся утешителем и другом. Научив меня говорить, читать и писать, т. е. вручив мне первые орудия, сделавшие меня сотрудником общественного труда, она указала мне путь, ведущий к славе, повторяя, что лучшим доказательством любви к ней будет мой первый лавровый венок… Бросаю однако перо, заметив, что вместо того, чтобы представить здесь страницу из физиологии человеческих наслаждений, записываю здесь отрывок из собственной жизни…