– А я знаю? – развёл руками Евсей. – На всякий случай в перчатках мастырил, чтоб не наследить. Короче, сделал. Слава Тебе, Господи, – Евсей осенил себя крестом, – обошлось, думаю. А тот другим ухорезам нахвастал. Ну ко мне братва и повалила – в моду у них, что ли, именной инструмент вошёл? Калаши, обрезы, магазинки… Я отпирался, мне морду били. Аргумент. Платили, правда, хорошо: поди, решили, что я у них, саранчуги летучей, вроде полкового кузнеца – сбрую наладить, коника перековать. Полезный, типа, мудошлёп. А времена, сам знаешь, какие были – не до жиру. Опять же, младенец на руках… Словом, гравировал злодеям монограммы, хотя и не лежала к делу этому душа. А потом как отрезало. Слава Тебе, Господи. – Евсей снова перекрестился – привычно, не напоказ. – Коготок увяз, а птичка не пропала.
– Постреляли друг друга?
– Похоже. Прошлой весной в Петербург приезжал, товарища хоронил. Иду по кладбищу, гляжу – вензелюшка знакомая. Ну-ка, ну-ка… Подошёл – точно, Пузырёв Вениамин.
Евсей уже лет пять жил в диком трудовом скиту, в Чистобродье – экологическом поселении, зародившемся в середине девяностых как мечта о развороте оглоблей к первобытному состоянию ума, растворённого в природе. Заветы просты: отказаться от губительных плодов цивилизации, работать по старинке на земле, ремесленничать, рыбачить, кормиться от трудов своего рукоделия, собирать грибы и ягоды, размеренно плыть сменяющейся чередой природных лет и зим – и воцарится в Чистобродье мир, благоденствие и счастье, как в раю, который небеса время от времени завьюживают снегом. Место хорошее выбрали – вроде полчаса от Сортавалы, но съехал к Чистобродью с трассы, и будьте-нате – карельские дебри и гранитные глыбы.
История скита имела корни длинные, с узлами. Сначала сложилось ядрышко – человек шесть-восемь одиноких и семейных. Они, утомлённые городским мытарством, с конца восьмидесятых плутали по лесным углам Северо-Запада в поисках доброго пристанища, где можно было бы наладить общинный быт по своему аршину, без указки власти, которая вечно не даёт русскому человеку пощупать счастье. А его вокруг – полно. Катались по сукну, никак не попадая в лузу: не уживались с местными, не ладили с угрюмо подозрительными, не понимающими, в чём подвох, сельсоветами.
Потом вроде бы заякорились на Валааме как ремонтно-реставрационная артель. Но тут на остров вернулся монастырь – иных учреждений и общин, кроме чернецкой, на Валааме настоятель видеть не хотел и принялся, благословясь, пядь за пядью их с монашеского острова выдавливать. И хотя артель на ту пору ни в воинственном безбожии, ни в поганом идолопоклонстве замечена не была, но и она угодила в давильню. Упирались ещё год-полтора в надежде отстоять землю, но с монастырём бодаться реставраторам было не по силам, как вошке с гребешком. Видя непреклонность настоятеля и братии, не до конца ещё отстроившаяся артель, во главе которой встал выборным старостой архитектор Оловянкин, свернула труды по обустройству и вновь пустилась на поиски кисельных берегов. Оловянкин рек: «Монахи спасаются в минуты ропота молитвой, мы же идём путём иным. Потому что с художником Бог говорит языком красок, а с кузнецом – языком железа. Вот потому у нас и нет одних на всех молитв – у нас есть труд. Радостный труд, не оскверняющий землю, – вот наша молитва».
Приглянулось Чистобродье. И расположением, и именем – суровая красота Приладожского севера известна, а слово «экология» с конкретным направлением науки общинники не связывали, оно, это слово, означало для них скорее характер отношения к чуду первозданности, то есть понятие «экологический» совпадало в их представлении с понятием «чистый». Стало быть, прозорлив был настоятель – зерно ереси в артельщиках узрел: новые катары или новые пуритане, стремящиеся хоть крохотный кусочек мира, как чёрного кобеля, отскрести добела. Так и скребут до дыры в бездну. Именно такими их видел монастырский пастырь, а не просто городскими умниками, впавшими в восторг природопоклонения. Что тут предосудительного? Вот что: творение поставлено выше Творца – оно угодно чистым настолько, что во имя него, а не во имя спасения души, они бросают окаянный город и добровольно уходят в общинный затвор. Настоятель чистых не судил, но и тихий бунт их не приемлел.
Там, в Чистобродье, всё надо было начинать с нуля. Оловянкин заключил с монастырём договор о передаче земли и строений, артель в качестве возмещения получила причитающиеся деньги, после чего перебралась с острова на большую землю.