Кое-кто из вас, может быть, станет воздымать в ужасе руки при мысли, что королевский офицер способен вести себя так, да еще перед солдатами. Отвечу — я сразу предупредил, что являюсь подлецом и трусом, и никем более, и никогда не стану изображать героя, если в этом нет смысла. А сейчас смысла не было. Может быть, от ужаса я впал в те дни в своего рода забытье — Афганистан, позвольте вам заметить — это вовсе не праздничный пикник — и лежа в башне, прислушиваясь к треску выстрелов и крикам осаждающих, я потерял интерес ко всем условностям. Пусть думают, что хотят — всех нас скоро вырежут, а трупу нет дела, кто какого о нем мнения.
Но условности, похоже, еще волновали сержанта Хадсона. Именно он разбудил меня следующим утром. Сержант был весь в грязи, в порванном мундире, с взъерошенными волосами, падающими на глаза, под которыми набухли синие мешки.
— Как вы, сэр? — поинтересовался он.
— Отвратительно, — говорю я. — Спина горит. Боюсь, на какое-то время от меня будет не много проку, Хадсон.
— Так, сэр, — говорит он. — Дайте-ка взгляну на вашу спину.
Я со стоном перевернулся на живот.
— Не так уж плохо, — заявляет он. — Кожа рассечена только тут и вот тут, и не слишком сильно. Что до остального, то почти все зажило. — Он помолчал немного. — Тут такие дела сэр…. У нас на счету каждый мушкет. Сангары к утру еще приблизились, и ниггеров становится все больше. Похоже, нас ждет форменное сражение, сэр.
— Сожалею, Хадсон, — отвечаю я слабым голосом. — Ты же знаешь, что если бы я мог… Но пока моя спина в таком состоянии, я не могу. Думаю, у меня что-то сломано внутри.
Он посмотрел на меня.
— Да, сэр, — говорит он, наконец. — Похоже, так и есть. Потом он молча повернулся и вышел.
Когда до меня дошло, о чем он подумал, я вспыхнул и чуть не вскочил с матраса и не бросился за ним. Но я этого не сделал, так как в следующий миг на парапетах раздались крики и мушкетная пальба. Сержант Уэллс орал, отдавая приказы, но сильнее всего в моих ушах отдавались леденящие кровь вопли гази, и я понял, что они пошли на приступ. Это было выше моих сил: я лежал на матрасе, вслушиваясь в звуки битвы, бушевавшей снаружи. Казалось, она будет бесконечной, и я готов был в любой момент услышать военный клич афганцев во дворе, топот ног и увидеть в дверях этот бородатый ужас, размахивающий хайберскими ножами. Мне оставалось только молить Бога, чтобы они прикончили меня быстро.
Признаюсь, возможно, у меня действительно был шок или лихорадка, но сомневаюсь в этом: уверен, что страх был единственной причиной, затмившей мой разум. У меня не было ни малейшего представления о том, сколько длился бой, когда он закончился и начался следующий приступ, я даже не представлял, сколько дней и ночей прошло с того времени. Я даже не помню, как пил и ел, — но, полагаю, ел все-таки — ни того, как справлял естественные надобности. Кстати, должен заметить, что страх не действовал на меня одним образом — я не пачкал штанов. Близко к этому подходило пару раз, вынужден признать. При Балаклаве, например, когда я скакал вместе с Легкой бригадой — помните, как Джордж Пэджет[38]
покуривал сигару всю дорогу до орудийных позиций? У меня же всю дорогу до позиций кишечник то и дело давал слабину, хорошо хоть в нем ничего не было, кроме ветров, поскольку я ничего не ел несколько дней.В этом форте, дойдя до крайнего своего предела, я, похоже, совершенно отрешился от реальности — бредовые галлюцинации полностью овладели мной. Знаю, что ко мне приходил Хадсон, разговаривал со мной, но о чем — не помню, за исключением нескольких отрывочных предложений, и то ближе к концу. Припоминаю, как он рассказал мне о гибели Уэллса, а я ответил ему: «Какое несчастье, Боже мой. Он сильно страдал?» Что до прочего, то моменты пробуждения воспринимались мной менее реально, чем галлюцинации, а вот те казались уж очень живыми. Я снова был в темнице с Гюль-Шахом и Нариман. Гюль смеялся надо мной, потом его сменял Бернье с пистолетом в руке, а за ним Эльфи-бей, говорящий: «Мы должны отрезать вам все органы, Флэшмен. Боюсь, что тут ничем нельзя помочь. Я пошлю депешу сэру Уильяму». Глаза Нариман становятся все больше и больше, и вдруг я вижу их на лице Элспет. Элспет улыбается, она прекрасна, но в свою очередь превращается в Арнольда, угрожающего выпороть меня за невыученные уроки. «Бедный мальчик, я умываю руки: тебе придется сегодня же отправится к моему рву со змеями и карликами», — говорит он. Доктор протягивает руку, хватает меня за плечо, его глаза жгут меня, как угли, а пальцы впиваются мне в плечо; я кричу, пытаюсь освободиться, и обнаруживаю, что цепляюсь за пальцы Хадсона, склонившегося над моим матрасом.
— Сэр, — говорит он. — Вам надо подниматься.
— Сколько сейчас времени, — говорю я. — И чего тебе надо? Оставьте меня. Разве вы не можете оставить больного человека в покое, черт вас побери!
— Так не пойдет, сэр. Вы не можете оставаться здесь больше. Вы должны встать и идти за мной.
Я посоветовал ему убираться к дьяволу, а он вдруг наклонился и схватил меня за плечи.