– Помоги мне перевернуть ее, – попросил он одного из врачей, что стояли по другую сторону койки. Голос звучал подавленно. Врачи переглянулись с каким-то испуганным разочарованием и медленно перевернули Флоренс на спину. Затем сложили ее руки по бокам.
– Время смерти, – сказал пляжный хирург, посмотрев на часы, а затем на Эстер, – пять двадцать три.
В какой-то момент за Флоренс приехали. По Набережной прикатила машина, и из нее вышли двое мужчин с деревянными носилками. Эстер узнала одного из них – это был Эйб Рот, управляющий Еврейским похоронным домом.
– Они не могут забрать ее! – прошептала Эстер Джозефу. – Пожалуйста, не позволяй им ее забирать.
– Бубала[1], мы поедем с ней. Мы не оставим ее одну.
Мужчины склонили головы, подойдя к койке, на которой лежала Флоренс.
– Джозеф. Эстер, – сказал Эйб. – Я вам так соболезную.
Эстер не могла смотреть на него. Ее взгляд не отрывался от лица дочери, от ее бледных щек и синих губ.
– Ты все еще в Бет Кехилла? – спросил Эйб. Они с женой были членами Родеф Шалом, консервативной синагоги на Атлантик-авеню.
Джозеф кивнул.
– Мы позвоним ребе Леви и дадим ему знать. Он приведет Хевра Каддиша[2]. Полагаю, вы хотите провести техора[3].
Бабушка Эстер была членом Хевра Каддиша в Висбадене, а мать – в Филадельфии. И все же Эстер передергивало от мысли, что едва знакомые ей женщины станут касаться прекрасного тела ее дочери, будут смывать соленую воду и песок, что налипли на ее руки и ноги. Руки Флоренс несли ее сквозь океан, но задолго до этого они помогали ей ползать по кухонному полу. Они были мягкими, в ямочках и пахли детским мылом и тальком. Эстер была единственной, кто когда-либо ее купал.
– Хотите, чтобы я прочел Видуй[4]? – осведомился Эйб.
– За что ей просить искупления? – резким голосом спросила Эстер. – Ей двадцать. Моей девочке всего двадцать.
– Эстер, – тихим, сдавленным голосом произнес Джозеф. Эйбу он сказал: – Пожалуйста.
Эйб начал читать, и Эстер заревела прямо в мокрый шелк купального костюма Флоренс. Ей представилось, как буквы иврита плывут по воздуху и сплетаются вместе, окутывая Флоренс невидимым покрывалом и охраняя ее. Когда Эйб приступил к Шма[5], Джозеф присоединился к нему.
– Шма Исраэль Адонай Элоэйну Адонай эхад.
Женщин не обязывали читать Шма, но через некоторое время Эстер тоже начала сквозь слезы бормотать слова. Возможно, что произнося молитву на этом пляже в этот день, Эстер сможет защитить дочь от неизвестности, которую не может видеть и даже представить. Она прошептала:
– Адонай элоэйхэм. Адонай элоэйхэм.
Пока женщины Хевра Каддиша проводили ритуал техора, омывая тело Флоренс и одевая его в тахрихим[6], который принесли по случаю, Эстер и Джозеф сидели на диване в передней Похоронного дома Рота и беседовали с ребе Леви.
Ребе, которого конгрегация наняла пять лет назад, едва ли был достойным. Он походил на раввина своей седеющей бородой и очками на самом кончике носа, но по мнению Эстер, его более волновала успешность денежных сборов конгрегации, нежели духовность ее членов.
Ребе Леви предложил найти Флоренс шомера[7] – члена общины, который проведет с телом ночь, – но Джозеф и слушать не захотел, что они оставят дочь с чужими.
– Это будет длинная ночь, – выразил сомнение ребе. – Вы уверены?
– Я ее отец, – сказал Джозеф, и это простое объяснение заставило Эстер почувствовать гордость, что она вышла за него замуж, что выносила детей, которые сделали эти три коротких слова истиной.
Эйб Рот прошелся по шкафам похоронного дома и вернулся с темно-серым пиджаком и норковой накидкой. Он передал пиджак Джозефу, который оставил его лежать на коленях. Затем он накинул пахнущую нафталином норку на плечи Эстер. Она поблагодарила его и невольно задрожала. Впервые она осознала, что все еще одета в купальный костюм.
Ребе Леви спросил у Эстер, приедет ли из Филадельфии ее семья, и она ощутила нарастающее раздражение. Ее отец умер десять лет назад, а мать – три года назад. Ребе много раз читал по ним Кадиш.
– Нет, – отрезала она без дальнейших разъяснений.
– Подойдет ли вам послеобеденная служба?
Эстер посмотрела на Джозефа, от которого обеим дочерям достались ярко выраженные скулы. Они были к лицу Флоренс, но Фанни делали слишком серьезной, даже в детстве.
Она прошептала имя Фанни. Неужели впервые после смерти Флоренс она хотя бы мельком подумала о живой дочери?
– Джозеф, – сказала она громче. – Фанни.
Джозеф потер руками виски, будто не мог больше воспринимать новую информацию.
Нельзя было проводить похороны. По крайней мере, публичные.
– Фанни нельзя знать.
– Фанни не в порядке? – спросил ребе.