Я, должно быть, ударен грязной правдой жизни, ударен во время войны, — я тогда был мальчиком, мне, слава тебе господи, пять лет было. Я человек ничтожный, штатский, обыкновенных драк опасаюсь, понимаете ли, вот мне и тычут: вы, младчек, на войне не были, — следовательно, и знать о войне ничего не можете. Ладно. Но я все-таки знаю, что война — это прежде всего страх, а уж потом все остальное. И чтобы знать все это — не обязательно быть на войне, потому что война живет и в мирное время и именно потому она когда-нибудь наступает.
Вот я и работаю, как мой отец, старший пожарный, — выискиваю под хламом из словесных построек живые тела того, что они все-таки знают; когда я хоть ненадолго оказываюсь один, меня начинают мучить отношения, ситуации, поступки, непохожие на те, которые описываю я сам и описания которых нахожу у других, — свои особенные, только мне свойственные мысли, представления, чувства, которые я обязан организовать в образы, иначе я поплачусь, иначе я просто сдохну; но я отодвигаю свои особенные замыслы и пишу или ставлю чью-то чужую плоскую и общую муру. Свое же сокровенное я откладываю в долгий ящик и при этом еще вру самому себе: непременно сделаю, вот только это доделаю и это, и жизнь проходит, и я не успеваю сделать ничего из того, что бы хотел, и я уже понимаю, что никогда и ничего не сделаю из того, что хочу, потому что для этого надо спорить, ссориться, доказывать, преодолевать — бороться, одним словом, а значит, жертвовать, жертвовать покоем, самоуверенностью, а я не хочу жертвовать, не умею; я смертельно боюсь лишиться тех крохотных удобств, которые имею, которые заработал тяжким трудом.
Я и не подозревал, как был счастлив тогда, в Пензе, когда меня никто не знал, когда мною никто не интересовался. Тогда я писал то, что мне нравилось, любил и ненавидел то, что любил и ненавидел. Тогда я был уверен, что я — это всегда я, и все, что я делаю, — делаю я. Да, я жаждал тогда успеха, но вместе с тем я был уверен, что рано или поздно успех придет ко мне, придет как заслуженное вознаграждение, а не как случайный подарок. «Погодите, — говорил я со сладкой злобой, залезая с головой под одеяло, — погодите». Я и теперь еще иногда забираюсь с головой под одеяло и бормочу по старой памяти: «Погодите…» Иногда на рассвете я думаю, что придет, непременно придет время, когда я брошу к чертям всю эту суету, уеду куда-нибудь очень далеко вот с такой славной, простодушной женщиной, как вы, буду жить среди простых людей в лесу, у озера, на берегу реки, буду колоть дрова, строгать лавки, учить детей в школе, воспитывать своих дома, косить с мужиками траву, напиваться самогоном по праздникам и писать только то, что хочу, и читать написанное на крыльце учителям деревенской начальной школы. И когда я думаю об этом, я знаю, что этого никогда не случится, — я попался на крючок, я съел червяка их признания.
Катерина Саввишна смотрела на Векшина и плакала. Это были обильные страдные слезы, когда за чашкой чая с вареньем смотрят в телевизор на мучительную смерть киногероя.
Все вокруг — долгий и печальный монолог знаменитого Векшина, предназначенный ей, полыхание по его сердитому лицу красного света бутафорского камина и очень серьезный официант, похожий на знаменитого дирижера, и зеленые лица маленького и Гретхен — все казалось Катерине Саввишне очень значительным, печальным и очень красивым, и так же значительно, печально, красиво и приятно думалось ей о самой себе — что вот она, серьезная, неглупая, интересная молодая женщина с тонкой душой, похоронила себя в глуши ради детей и нелюбимого мужа, и от этих очень похожих на правду мыслей становилось жаль себя, жаль Векшина, жаль мужа и девочек, жаль официанта, маленького и Гретхен, и Катерина Саввишна плакала все сильнее, не скрывая своих слез.
На столике, за которым в кругу зеленого света сидели маленький и Гретхен, теперь ножками вверх стояли три стула. Официант вышел из кухни с туфлями в руках, важно нырнув под стол, аккуратно поставил их возле ног Катерины Саввишны. Векшин встал и, кивнув головой официанту или Катерине Саввишне, стал спускаться по лестнице. Катерина Саввишна шла за ним. Дорогу им преградили маленький и Гретхен. Маленький стоял впереди, выставив вперед голову. Было похоже, что он собрался драться.
— Помилосердствуйте! — вдруг очень тонко выкрикнул Векшин и, оттолкнув маленького, потом Гретхен, бросился вниз по лестнице.
Катерина Саввишна бежала за ним. Не оборачиваясь, Векшин пробежал нижний зал, где лампы уже были потушены, а стулья стояли на столах вверх ножками, вестибюль совершенно пустой, добежал до машины и стал торопливо открывать ее.