– Смиреха! Смиреха! – говорю я с тоской. – Что ты наделал! Ведь это гнездо того самого соловья, которого мы вчера слушали.
– Не! – весело откликается Смирька. – Это вон какой птюшки, вон скрипит в кусту!
Серая птичка перепрыгивает невдалеке с ветки на ветку, дергает хвостом и скрипит, скрипит…
Откуда бы знать Смирьке, что прославленный соловей – «петь великий мастеринге» – в тревоге за свое гнездо стонет неприятным, скрипучим голосом? И что могло помешать ему разорить гнездо этой невзрачной «пташки», когда кругом все ребята, да и отцы их при случае, походя, разоряют все попавшиеся на глаза птичьи гнезда?
Больше мы со Смирькой не слышали нашего замечательного певца: соловей покинул заросли.
Оливковое яичко я выдул.
Никогда из него не родится крылатое существо с чудесным даром песен.
Розовое перестало существовать, но оливковое не рассыпалось в прах. Об этом позаботился я, поместив его в свою коллекцию.
Теперь я думал: не повезу своей коллекции в город, отдам ее в сельскую школу, в ту самую, куда пойдет этой осенью Смирька со своими товарищами.
Может быть, хоть соловьиные гнезда они перестанут разорять?
Дочери.
15/VI 1940 г.
Черноголовка
В саду совхоза – там, где упал давно сгнивший забор и старинный помещичий сад соединился с диким лесом, – в густых елушках пела тоненькая черноголовая птичка.
Старик любил послушать ее песню.
Он жил в заново отремонтированном и выкрашенном в ярко-красный цвет домике, в самом отдаленном углу сада.
Вечерами садился старик на крыльце, задумчиво посасывая трубку, – и закрывал глаза. Из дому выходил кот – упитанный черный мурлыка – и садился рядом с хозяином. Так сидели они молча, – и в елушках начинала петь веселая маленькая Черноголовка.
Вернее, – кончала. Начинала петь Черноголовка с самого раннего утра, едва стряхнув с себя ночную дрему. И пела весь день до захода. Пела, весело разыскивая маленьких червячков-гусениц для подруги: подруга ее сидела в гнезде, терпеливо высиживала птенцов. Пела, деловито перепархивая с дерева на дерево. Пела, прыгая по земле или усевшись отдохнуть на минутку на ветке.
Но днем старик ее песен не слышал: ведь утром и днем так много разных голосов, криков и шумов в саду и в лесу, а у Черноголовки не такая уж сильная песня. Да и думал старик о другом с утра. Каждое утро он брал плоский ящик, шел на берег озера и садился писать акварельные этюды. Старик был художник. Он постигал мир глазами. И, погруженный в свою работу, переставал слышать звуки.
А вечером работа кончалась. Надо было дать отдых натруженным глазам. Старик закрывал их – и ему тогда становилась слышна песня веселой Черноголовки.
У Черноголовки всего и была одна песенка. Но пела она ее часто, иногда меняя в ней некоторые ноты. Голос Черноголовки был чистый, звучный и напоминал маленькую флейту. Он то выводил нежную, замирающую к концу мелодию, то прищелкивал и трещал по-дроздиному, то шаловливо передразнивал голоса других птиц.
От этой песенки старику становилось хорошо на душе, немножко грустно и как-то особенно уютно.
Старик всю жизнь прожил один, и уюта ему больше всего не хватало в жизни.
Раз, когда он сидел так, вслушиваясь в звуки невидимой маленькой флейты, товарищ его – старый черный кот – бесшумно соскочил с крыльца, перебежал дворик и исчез в кустах.
Старик ничего не заметил. Закрыв глаза, он тихонько посапывал трубкой. Он думал, что его черный друг, как всегда, сидит с ним рядом.
Вдруг песня оборвалась жалким писком.
Старик открыл глаза, вынул трубку изо рта, с тревогой повернул ухо к елушкам.
Прошла минута, другая, третья. Нет, Черноголовка не пела больше.
Начинало темнеть. Ни шороха не доносилось из сада.
Вдруг черная хвостатая тень скачками бесшумно пронеслась от кустов к избе. Старик успел различить кота и в зубах у него – маленькую растерзанную птичку.
Старик сердито засопел трубкой. Он вдруг почувствовал себя совсем одиноким в диком, заброшенном саду.
До полной темноты сидел он на крылечке, молчаливый и расстроенный.
И ночью, когда лег в постель и кот, по обыкновению, вспрыгнул к нему на кровать, старик спихнул его ногой на пол и сказал:
– Ты зверь. У тебя нет сердца.
Потом подумал, вылез кряхтя из постели и привязал кота на веревку к ножке кровати.
Утром, как всегда, старик взял ящик с красками и побрел на берег озера.
Но не спешил приступать к работе. Раскурил трубку. Поглядывал, щурясь на оранжевый песок берега, на зеленую воду, на трепетно отраженные в зеркале воды серебристо-голубые стволы больших осин на острове.
Блаженное спокойствие, так грубо нарушенное вчера смертью любимой птички, возвращалось медленно. Хотелось, чтобы хоть тут все было без изменений, привычно.
Из-за острова плавно выдвинулась узкая лодочка. На корме ее высилась тонкая девичья фигура с веслом в руках.
«Вот и Гондольер Молодой», – удовлетворенно подумал старик.
Так он мысленно назвал незнакомку, каждое утро проплывавшую мимо него в лодке. Он знал только, что она из партии не то геологов, не то зоологов, стоявшей лагерем по другую сторону озера.