Он сам был составной фигурой, утверждал Макнайт, смесью живых лекций и мертвых философов. Его внешность — что тут скажешь? — испарения привлекательных черт, слепленные необыкновенно дисциплинированной памятью. Его история? Сфабрикована, и никакая ее энергия не в состоянии предотвратить того, что она поблекнет вслед за ним. Его жена? Мираж. Студенты? Зеркальные образы реальных молодых людей. Его задача? Что ж…
— Я представляю собой архетип логики, — продолжал он. — Мой дом — лобные доли. Я являюсь персонификацией интеллекта, так же как дьявол — образом зла. Вы же, полагаю, родом из более нежного органа…
И Канэван, сердце которого исполнилось болью и тяжело билось — оно буквально разрывалось от боли (это же не могло быть сном?), — услышал свой голос словно издалека:
— И кто же я?
Но Макнайт в свойственной ему шутливой наставнической манере похлопал его по руке и с чувством сказал:
— Мой мальчик, боюсь, вы считаете, что говорить так было бы кощунством…
Интуиция ведет нас к Богу. И, не желая мириться с тем, что он всегда подозревал, Канэван выбежал из дома профессора, чтобы увидеть распростертые в откровении небеса.
Ибо ответственность эта была слишком велика, чтобы ее созерцать, а утрата слишком тяжела, чтобы ее вынести. Духовное родство, которое, он чувствовал, связало его с Эвелиной, было глубже всего того, что он когда-либо испытывал, и могло перерасти в нечто большее — материальный союз. Но этому никогда не суждено было осуществиться, потому что был только один дух, один бог — Эвелина, и он уже был ее частью.
— Все божества живут в человеческой груди, — позже, перед камином, напомнил ему Макнайт.
Спрятав лицо в ладонях, Канэван ушел от необходимости кивать в подтверждение.
— Уильям Блейк, — хрипло сказал он.
Макнайт только поворчал.
— Это она нашла там? — разочарованно спросил он. — Жаль. Я думал, это мое.
Теперь снежинки кружились вокруг Канэвана как пурга Евхаристии. Ecce Agnus Dei, qui tollit peccata mundi.[32] Всегда зная, что ему не суждено жить на земле вечно, он не мог сейчас смириться с мыслью об отделении от мира, который так сильно любил. А на другом полюсе Макнайт, похоже, был вполне счастлив, что получил ответы на все свои вопросы, что все его сомнения улеглись и были сведены к иллюзии. Канэван, казалось, был расположен к мученичеству, но теперь именно он со стыдом надеялся, что чаша сия минует его.
Он сидел на скамейке парка, наклонившись вперед так, что снег собирался у него на затылке, и пытался представить себе величие грядущего. Профессор был уверен в том, что Эвелина сконструировала настоящий адский мир, который им придется прорвать посредством гипнотизма. Им придется раскопать и показать ей глубоко погребенное прошлое, дав тем самым возможность преодолеть и победить его. А если не сработает? Что тогда?
— То, что потребуется в этот момент, — торжественно говорил Макнайт, — боюсь, слишком величественно, чтобы об этом можно было думать.
— А если у нас получится? Мы что, растворимся даже в ее воображении?
— Наш мир рухнет только в том случае, если мы не спасем ее.
— Но этого мира, который может рухнуть, не существует, — с ударением сказал Канэван. — Его субстанция не больше, чем сны.
— А кто говорит, что любой мир сделан из чего-то большего? — спросил Макнайт и хмыкнул. — Скажите спасибо, дружище, что мы являемся конструктом поистине высшего воображения, последовательность которого находится за пределами практического измерения, и оказались способны наслаждаться существованием таким же богатым, как и любое живое создание. Радуйтесь, что мы не вымышленные персонажи, которые живут захламленной, забитой всякой всячиной жизнью и погибают на последней странице общедоступной книги. Она дала нам независимые мысли, этот наш бог, и надежды, и стремления; мы действовали по собственному произволению, нам было позволено оступаться, совершать ошибки, задавать вопросы ей самой, а теперь даже принести ей в дар наши жизни. И все это по нашей собственной воле.
Профессор был в радостном возбуждении: он стал объектом одной из собственных лекций. Что это значит — существовать в воображении? Ниже ли это реальности только потому, что воображение неизбежно уступает реальности?
А разве реальность не уступает воображению? И что из них на самом деле выше? Эти вопросы на глазах у Макнайта порождали целый клубок последующих, но он не испытывал растерянности, как в бессмысленном лабиринте, — напротив, ликовал, обнаружив, что философия есть ключ к бытию — его собственному бытию — и эксперимент, столь же конкретный и дельный, как и любой из тех, что проводят на медицинском факультете.