Все читали и кивали с пониманием, но, когда наступал очередной День кипариса, не было ни одного отсутствующего. Уже за полчаса до приезда родителей с дочерью все собирались на краю дороги в ожидании знакомого зрелища: вот из-за поворота появляется автобус «Эгеда», замедляет ход, останавливается, открывает дверь — и вот они сходят. Дочь, как Рейзеле у Черниховского[119], по словам Рахели, и как наша маленькая деревня, по словам нового директора школы, того, что сменил Элиезера, «возрастала и расцветала». Дымка печали еще слегка затуманивала ее глаза, но время, безжалостное к ее отцу и матери, к ней было доброжелательно: ее черты утратили детскую строгость, тени улыбки уже мелькали на лице, и заметно было, что она сознает, что на нее смотрит вся деревня. Теперь она сходила первой, одним прыжком, отец появлялся следом — нога, потом другая, — поворачивался назад и поддерживал жену, спускавшуюся с палочкой в руке.
А деревня действительно «возрастала». Начали появляться первые признаки будущего города: въездная дорога расширилась, автобусная остановка передвинулась ближе к центру, нарастила новый навес, еще несколько скамеек, еще одну платформу. Уже не один раз в день и не один маршрут прибывал туда, — но в День кипариса автобус снова останавливался на главной дороге, на том самом месте, где находилась старая остановка. А спустя еще несколько лет новые «тайгеры» вытеснили прежние эгедовские «фарго», сестра погибшего летчика надела военную форму, и теперь, когда открывалась дверь, она спускалась, поворачивалась назад и помогала спускающейся матери, а потом они вдвоем поддерживали отца, очень одряхлевшего и ослабевшего.
Пооткрывались первые большие магазины, торговцы приобретали и строили всё новые здания, и Апупа, с его йофиански-автоматической защитной реакцией, окружил Двор очередными рядами колючих живых оград, перекрыл крыши, заново укрепил и надстроил стены. На наших спальных дежурствах побывали некоторые из герцлийских молодых Йофов, и, похоже, их появление стимулировало и обострило деловые таланты Рахели. Дядя Арон получил тогда первые авансы за свой будущий гидравлический резец, и она уже раздумывала, куда вложить деньги. Зависимость Апупы от нее всё возрастала. В «те времена», когда «любовь-была-любовь» и «все-помогали-знали-и-не-запирали», его простота и осторожность, его рост и сила были в почете, но теперь всё изменилось. Апупа всегда ценил только то, в чем можно жить, по чему можно ступать или что можно обработать руками. Он подписывал договора только с теми, у кого одна щека была наравне с другой, и покупал только то, что мог увидеть или пощупать. А когда изобретения Жениха начали продаваться также за границей, мы обнаружили, что и иностранную валюту Апупа оценивает не по абстрактному «курсу», а в соответствии со своим предвзятым мнением о жителях тех или иных стран. Поэтому финнскую марку, к примеру, он считал надежней швейцарского франка, а британский фунт стерлингов — надежнее доллара Соединенных Штатов. Но Рахель уже стала настоящей «бизнес-вумен»: она продавала наших коров и земли, выискивала и приобретала пустующие участки и, не ограничиваясь этим, покупала также «недвижимость» в других городах.
— Откуда у тебя такие деловые познания? — изумлялся я. — Не училась, не работала и со двора вроде не выходишь…
— От себя, — отвечала она.
— А Апупа не боится, что ты захватишь его место? — допытывался я.
— Он занят собой.
Он был занят — своим ослабеванием, своим старением, своим укорочением. Его голос еще оставался зычным, но содержание криков стало иным. Это уже не были былые «суп холодный, как лед!» или «так!» и «не так!» или ночные «мама… мама…» — теперь это был лишь один-единственный возглас, но горькая жалоба делала его страшнее всех прежних криков: «Мне холодно!.. Холодно!..» Тщетно Габриэль укрывал его одеялами и плащами и со смехом предлагал привезти ему молодую девушку из арабской деревни — Апупа не понимал, о чем ему говорят, он не переставал дрожать и кричать и все время просился «наружу, наружу, на солнышко…».