Читаем Фонтанелла полностью

Что до меня, то когда я думаю о «тех временах», мне прежде всего вспоминаются долгие, откровенные разговоры с отцом — разговоры, которых у моих детей с их отцом никогда не бывает. Мой Ури не спрашивает и не отвечает, а Айелет, хоть и выпытывает, да и сама рассказывает, и даже больше меня в ее возрасте, но эта ее открытость сродни, скорее, провокации, и рассказы ее больше продиктованы желанием меня подразнить, тогда как наша с отцом взаимная откровенность была порождена любовью и любопытством. И еще мне вспоминается ржавое мельтешенье хвоста рыжей славки, которую я сегодня уже не вижу, и дрозд, который будил меня от полуденной дремы, усердно колотя клювом по раковинам улиток на тротуаре, и те стаи скворцов, что застилали все небо мечущимися черными полотнищами. Все, все они канули в небытие, развеялись, как тот запах цветущих апельсинов, который когда-то повсюду сопровождал человека с начала любой дороги и до самого ее конца, а сегодня сохранился лишь в очень немногих местах — кое-где в долине Шарона, да вблизи аэропорта Бен-Гурион, и еще — напротив большой военной базы в Нахал-Сорек, словно специально для того, чтобы согреть солдатскую душу. И вот еще — в Иерихоне. Мы как-то поехали туда, Алона и я, вместе с несколькими ее «пашминами» и их мужьями, поесть в одном из тамошних ресторанов и отточить наше «шукран»[30] на арабских официантах, и Алона сказала:

— Еда у них, конечно, та еще, но этот запах апельсинов… Ради него я бы хоть завтра пошла сюда на поселение.

И повернулась к своим «пашминам»:

— Помните, я рассказывала вам об отце моего Михаэля, как он натирался апельсиновыми корками, чтобы…

— Кончай, Алона, — попросил я, — он уже умер, хватит сплетничать.

Я встал, гравий скрипнул под моими ногами, и пошел себе поиграть с маленькими Ури и Айелет в саду у небольшого фонтана.

Она исчезла, та былая, широкая скатерть душистых запахов. Так же, как вежливость и «взаимопомощь», и как знакомые лица и имена, и как те бутерброды, что Аня тогда готовила мне в школу — простые бутерброды, которые не напяливали на себя корону царственной полезности для организма и не извинялись за свое вегетерианство, но зато внутри были выстланы самой любовью, — я это чувствовал, стоя около нее. Легкими, точными, улыбчивыми руками она нарезала куски хлеба, капала на них оливковое масло, намазывала творог, покрывала тонкими чешуйками чеснока и прикрывала сверху листочками петрушки, призванной, как она говорила, «отбить запах». Увы, морковка, которой неустанно кормилась моя мать, обостряла у нее, видимо, не только зрение, но также нюх и подозрительность, потому что она неизменно допытывалась, что означает странный запах из моего рта, а я, обманывая ее, говорил, что в роще за Народным домом растет дикий чеснок и я натираю им ее бутерброды. Это наполняло ее счастьем, и она рассказывала своим гостям:

— Мой сын Михаэль уже собирает себе травы в полях.

Нет, я не страдаю ностальгией. Я уже писал, что наш нынешний маленький городок нравится мне больше, чем прежняя деревня. Но когда я думаю о «тех временах», мне вспоминается, что наша деревня имела тогда четко очерченные границы и от них отовсюду отходили стиснутые с обочин травою узкие тропы — потому что в те дни все и всюду ходили пешком, — и вот эти воспоминания вызывают у меня настоящую тоску, потому что у меня есть слабость к пешеходным тропам. Грунтовая тропа всегда отвечает тебе толчком, мягким и упругим, как тело Алоны, когда она была молодой, а мощеный тротуар отвечает мне войной, как ее душа сегодня.

И еще я тоскую по летним дорогам с их горячей пылью, тонко перемолотой колесами и копытами, и по дорогам, выложенным камнями, что до блеска отполированы копытами и подошвами, и у меня есть свои догадки о том, где в точности проходил маршрут того «Великого Похода», которым шел мой дед, когда поднялся «с юга» и зашагал «на север», вдоль моря, взбираясь на песчаные дюны и соскальзывая с них вниз, и пересекая русла и болота, а когда рука Амумы указала ему: «Туда!» — он повернул в сторону холмов, и, когда ее губы сказали ему: «Здесь!» — он остановился, и опустил ее на землю, и затенил своим телом. А когда она заснула, он проложил воду, и положил крышу, и покрыл кровлей коровник, и воздвиг стену, и к ее пробуждению Двор был уже готов.

И еще я люблю маленькую тропинку в мамином огороде — ту тропинку, по которой ее огородное Пугало выходит наружу, когда устанет или заскучает или когда ему станет холодно или жарко, и по которой оно возвращается на свое дежурство и на свою деревянную подпорку. И в каждом декоративном саду, который мне доводится разбивать, я обязательно прокладываю такую дорожку, из дробленого базальта или втоптанных в землю каменных плиток. Я помню все эти дорожки — ту одинокую, сверкающую, которую отцовский язык оставил на спине Убивицы, и те две — тоже блестящие — дорожки слез, которые красивая мелодия скрипки проложила на щеках Амумы, и ту тонкую дорожку в волосах Ани, молодежный пробор, что пересекал густую черную стерню на ее голове и исчезал в короткой растрепанной челке.

Перейти на страницу:

Все книги серии Проза еврейской жизни

Похожие книги