Не знаю, почему Сталин выбрал в последней своей речи на пленуме ЦК как два главных объекта недоверия именно Молотова и Микояна. То, что он явно хотел скомпрометировать их обоих, принизить, лишить ореола одних из первых после него самого исторических фигур, было несомненно. Он хотел их принизить, особенно Молотова, свести на нет тот ореол, который был у Молотова [334]
, был, не смотря на то, что, в сущности, в последние годы он был в значительной мере отстранён от дел, несмотря на то, что Министерством иностранных дел уже руководил Вышинский, несмотря на то, что у него сидела в тюрьме жена [335], – несмотря на всё это, многим и многим людям – и чем шире круг брать, тем их будет больше и больше, – имя Молотова называлось или припоминалось непосредственно за именем Сталина. Вот этого Сталин, видимо, и не желал. Это он стремился дать понять и почувствовать всем, кто собрался на пленум, всем старым и молодым членам и кандидатам ЦК, всем старым и новым членам исполнительных органов ЦК, которые ещё только предстояло избрать. Почему-то он не желал, чтобы Молотов после него, случись что-то с ним, остался первой фигурой в государстве и в партии. И речь его исключала такую возможность.(…)
И ещё одно. Не помню, в этой же речи, ещё до того, как дать выступить Молотову и Микояну, или после этого, в другой короткой речи, предшествовавшей избранию исполнительных органов ЦК, – боюсь даже утверждать, что такая вторая речь была, возможно всё было сказано в разных пунктах первой речи, – Сталин, стоя на трибуне и глядя в зал, заговорил о своей старости и о том, что он не в состоянии исполнять все те обязанности, которые ему поручены. Он может продолжать нести свои обязанности Председателя Совета Министров, может исполнять свои обязанности, ведя, как и прежде, заседания Политбюро, но он больше не в состоянии в качестве Генерального секретаря вести ещё и заседания ЦК. Поэтому от последней должности он просит его освободить, уважить его просьбу. Примерно в таких словах, передаю почти текстуально, это было высказано. Но дело не в самих словах. Сталин, говоря эти слова, смотрел в зал, а сзади него сидело Политбюро и стоял за столом Маленков, который, пока Сталин говорил, вёл заседание. И на лице Маленкова я увидел ужасное выражение – не то чтоб испуга, нет не испуга, а выражение, которое может быть у человека, яснее всех других или яснее, во всяком случае, многих других осознавшего ту смертельную опасность, которая нависла у всех над головами и которую еще не осознали другие: нельзя соглашаться на эту просьбу товарища Сталина, нельзя соглашаться, чтобы он сложил с себя вот это одно, последнее из трёх своих полномочий, нельзя. Лицо Маленкова, его жесты, его выразительно воздетые руки были прямой мольбой ко всем присутствующим немедленно и решительно отказать Сталину в его просьбе [336]
. И тогда, заглушив раздавшееся из-за спины Сталина слова: «Нет, просим остаться!» или что-то в этом духе, зал загудел словами: «Нет! Нет! Просим остаться! Просим взять свою просьбу обратно! Не берусь приводить всех слов, выкриков, которые в этот момент были, но, в общем, зал что-то понял и, может быть, в большинстве понял раньше, чем я. Мне в первую секунду [337] показалось, что это всё естественно: Сталин будет председательствовать в Политбюро, будет Председателем Совета Министров, а Генеральным секретарём ЦК будет кто-то другой, как это было при Ленине [338]. Но то, чего я не сразу понял, сразу или почти сразу поняли многие, а Маленков, на котором как председательствующем в тот момент лежала наибольшая часть ответственности, а в случае чего и вины, понял сразу, что Сталин вовсе не собирался отказаться от поста Генерального секретаря, что это проба, прощупывание отношения к поставленному им вопросу – как, готовы они, сидящие сзади в президиуме и сидящие впереди него в зале, отпустить его, Сталина, с поста Генерального секретаря, потому что он стар, устал и не может нести ещё эту, третью свою обязанность.