«Дорогие товарищи ученые!
Я бы очень хотела забыть одного человека. Сделать так, чтобы ничего не помнить — как будто и не было его в моей жизни. Честное слово, это не какая-нибудь прихоть. Эти воспоминания о нем причиняют мне такую боль, что жить становится невозможно. Если болит зуб, его можно вырвать, даже пересадку сердца сейчас, если оно болит, делают. А неужели тут ничего нельзя сделать, ничем нельзя помочь?! Правда, я очень прошу, сообщите, пожалуйста, можете ли вы мне помочь, и, если можете, что для этого нужно?..»
— Хотел бы и я знать, что для этого нужно, — сказал Перфильев. — А вот у Гурьянова наверняка есть рецепты.
Гурьянов никак не отозвался на шутку, он, не отрываясь, смотрел на письма, которые Маргарита Федоровна держала в руках.
— Ну, а это я не знаю, читать ли. Мальчишка пишет, четвероклассник.
«Меня все ругают за то, что я рассеянный. И в кого, говорят, ты такой уродился. И дома ругают, и в школе. Говорят: неужели ты не можешь не быть рассеянным? А я разве могу? Прошу ответить мне на это письмо. Ваш адрес мне дал один мальчик из нашего двора, он учится в восьмом классе. Сказал: напиши. Я вот и написал. На этом заканчиваю. Я уже и в школу боюсь ходить, потому что ругают, и домой — тоже. Куда же мне деваться?»
— Ты погляди, даже детей взбудоражили, — сказал Калашников и укоризненно покачал головой.
Маргарита Федоровна продолжала сосредоточенно перебирать страницы писем.
— Ага, вот опять о войне… еще о войне… о войне… здесь товарищ спорит со статьей… здесь, значит, предлагает свои научные соображения… опять о войне… Вот актер какой-то жалуется, что у него ухудшается память, а для него это — гибель, профессиональная непригодность, необходимость расстаться с любимым делом, просит помочь…
Так… вот еще одно я хотела бы прочесть:
«Многоуважаемый товарищ Архипов!
Я позволяю себе обратиться к вам по поводу судьбы близкого мне человека — моей сестры. В годы войны она пережила страшное горе: на ее глазах были заживо сожжены двое ее детей…»
— Нет, не могу, — сказала вдруг Маргарита Федоровна. — Дочитайте вы, Геннадий Александрович, а я не могу…
Калашников молча взял маленькое письмо из ее рук. Письмо было написано на почтовой бумаге, украшенной какими-то голубыми цветочками, выдавленными в левом верхнем углу.