Читаем Формула памяти полностью

Мелочь, пустяк, казалось бы, но как отчетливо, во всех подробностях запомнил он тот вечер! Тогда-то впервые он испытал чувство нежности к этой девушке и чувство страха за нее, нахлынувшее вдруг на него. Никогда прежде не испытывал он такого чувства. Оно было так сильно, что ему показалось: он задыхается — ему не хватало воздуха.

Тогда-то впервые у него в голове и промелькнула эта мысль, вернее, еще только смутный намек, смутное предчувствие возможности такой мысли…

Потом уже не раз он угадывал в Люсе эту способность — отчаянно мучиться чужими обидами, способность нести чужую боль так же, как свою, и всякий раз эта черта ее натуры и притягивала и пугала его.

У себя в институте Григорьев имел репутацию холодного, рационального человека. Пожалуй, точнее было бы сказать: он считал, что имеет именно такую репутацию, поскольку беседовать на подобные темы, пытаться узнать чье-то мнение о себе было совсем не в его характере. С него было вполне достаточно, что его ценят, как работника, как ученого, способного выдавать интересные, смелые идеи и в конечном счете, несмотря на все препятствия, добиваться их осуществления, что с ним считаются, что у него есть ученики, которых занимают те же идеи, что и его самого.

У Григорьева были все основания считать, что всего, чего он достиг в жизни, он добился сам, только своими силами, и в глубине души он всегда гордился этим. Рано, еще в юности, похоронив родителей, Григорьев к своим сорока пяти годам так и не женился, жил одиноко и замкнуто. Его редкие увлечения женщинами были малоудачны, не оставляли следа в жизни. Наверно, как впоследствии думал он сам, это происходило оттого, что он, пусть и неосознанно, но всякий раз выбирал таких женщин, которые не могли бы вторгнуться в то главное, что было в его жизни, а именно в его работу, то есть, иначе говоря, оставались к ней совершенно безразличны и равнодушны. Впрочем, несмотря на его замкнутость, в Григорьеве затаенно жила потребность о ком-то заботиться, переживать за кого-то и волноваться.

Он уже почти совсем смирился со своей судьбой — судьбой одинокого человека, объясняя ее все теми же чертами своего характера — холодностью и рационализмом, когда в его жизни появилась Люся. Никогда прежде он и не предполагал даже, что можно так привязаться к человеку, так полюбить, что даже звук голоса этого человека, походка, почерк — все будет дорого тебе, все будет вызывать чувство не испытанной никогда прежде нежности. Да что там почерк! Какой-нибудь клочок бумаги, на котором, задумавшись, машинально рисовала она замысловатые узоры, казался ему исполненным глубокого смысла. Наверно, оттого, что эта его привязанность была такой поздней, вероятно последней и единственной, она оказалась такой сильной. Григорьев видел, что Люся тоже тянется к нему, они все чаще бывали вдвоем. И чем глубже становилось это чувство, тем больше он страшился и тревожился за Люсю. Малейшие грубость или несправедливость надолго выбивали ее из колеи, делали едва ли не больной. Вид исхудалого, голодного ребенка, снятого где-нибудь в Африке или Латинской Америке, вызывал у нее настоящее страдание.

— Пойми, нельзя же так, — говорил ей Григорьев, мучаясь от одного вида ее слез. — В этих переживаниях, в затрате эмоциональной энергии есть смысл, если ты действительно в силах помочь человеку, добиться, допустим, справедливости, изменить что-то, а если у тебя такой реальной возможности нет, надо уметь отключиться, пройти мимо, не обращать внимания. Ты должна уметь защищаться от эмоциональных перегрузок, иначе это может плохо кончиться, я говорю тебе это как специалист, послушай меня…

Она слушала его внимательно и покорно.

— Понимаешь, у каждого человека должны быть определенные защитные свойства, ими недаром наделяет нас природа. Если бы не было этих защитных свойств, человек умирал бы, едва столкнувшись с первым большим страданием, с первым большим горем…

— Я думаю, это было бы правильно, — тихо сказала вдруг Люся. — Я, например, знаю: если бы ты вдруг умер, я бы тут же умерла тоже.

— Слава богу, я не тороплюсь на тот свет, — сердито сказал Григорьев. — А если бы торопился, ты бы меня, конечно, очень сильно утешила таким сообщением…

— Я понимаю, но что я могу поделать с собой…

— «Что я могу поделать с собой» — это тоже не разговор. Человек вовсе не так бессилен перед самим собой, как порой ему хочется думать. Наконец, при желании можно найти определенные средства — мы, ученые, тоже не сидим ведь сложа руки… — Это был пробный камень, первый раз он высказал эту мысль вслух, и Люся не возразила, промолчала, не стала спорить, словно бы согласилась с тем, о чем говорил сейчас Григорьев.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже