Три дня спустя после моего рождения мать выписали, — роддом переоборудовали под госпиталь. Отец приехал за нами на машине, на черной «эмке», — кто знает, как удалось ему тогда раздобыть эту машину. Мать так часто рассказывала мне о том дне, что вся картина отчетливо возникала перед моими глазами. Отец уже был призван в армию, он с трудом вырвался всего на несколько часов, чтобы забрать нас и отвезти домой. Он стоял внизу, в вестибюле, а мама, держа меня, еще безымянного, спускалась к нему по лестнице, и они всматривались друг в друга, два родных, два близких человека, с тревогой, с болью и радостью — столь многое произошло, столь многое изменилось за те несколько дней, которые провели они в разлуке, что казалось, и они уже не могли остаться теми же…
Отец бережно принял меня на руки, наклонился надо мной, и тут я открыл глаза и посмотрел на него. Больше никогда уже я не видел отца.
Иногда мне казалось, что я действительно помню эту минуту, это мгновение — лицо отца, склонившегося надо мной. Даже не память, а ощущение, что я в и д е л отца, что руки отца прикасались ко мне, — это ощущение навсегда сохранилось во мне. В конце концов, все то, что видит ребенок, младенец, даже в самые первые дни своей жизни, не может же уйти, исчезнуть, не оставив следа, — наверняка все это как-то запечатлевается в душе человека. Может быть, это было наивно, но я верил, что от того, кто в эти первые дни брал тебя на руки, чьи пальцы прикасались к тебе — родные, ласковые или чужие, — зависит твоя будущая, уже взрослая жизнь…
— Нет, ты только подумай — какое счастье, что мы не переехали, не сменили адреса! Разве бы они сумели тогда найти нас? Через столько-то лет! Просто как чудо…
«Это и правда чудо», — думал я. Тридцать лет гильза с предсмертной запиской отца пролежала в земле, тридцать лет…
Может быть, я вырос излишне чувствительным оттого, что воспитывался в доме, где не было мужчин, оттого, что моим воспитанием занимались две женщины — мать и бабушка, только когда я увидел эту винтовочную позеленевшую гильзу, с такой бережностью упакованную в картонную коробочку, так старательно обложенную ватой, у меня вдруг сжалось сердце от нежности, от благодарности этим ребятам, о которых я не знал ничего, кроме фамилий, — Вакуленко Лена, Черных Гена, Бондаренко Саша, красные следопыты…
«Объявленная ценность — 3 рубля», — было написано на посылке. И я представил себе, как совещались ребята на почте, как спорили друг с другом — какая же ценность может быть у такой посылки!
Посылку нам принесла почтальон тетя Лиза. Почти столько же, сколько я помнил себя, я помнил и тетю Лизу. Раньше она приносила письма бабушке, теперь приносит их мне. Тетя Лиза уже без малого двадцать пять лет работала почтальоном, без малого четверть века разносила почту в нашем доме и хорошо знала всех жильцов, а все жильцы хорошо знали ее. Знали, что она одинока, что муж ее погиб на фронте, что раньше с ней жил племянник, но недавно он окончил техникум и уехал на Север, на Кольский полуостров, на строительство комбината. Журналы и письма тетя Лиза предпочитала не опускать в общий, разделенный на соты, почтовый ящик, прибитый на первом этаже, а вручала лично. Она уверяла, что стоит опустить журнал в этот ящик, как его тут же утащат мальчишки, или нарочно переложат в соседнее отделение, или сотворят еще какую-нибудь пакость. Всех мальчишек она считала своими врагами и ругала всегда нещадно. Но все же истинная причина ее неприязни к этому давно уже введенному новшеству была совсем иная — просто тетя Лиза любила поговорить. Она была в курсе многих больших и малых событий, происходящих в девяноста квартирах старого пятиэтажного дома. На нее не сердились, к ней привыкли. И когда она появлялась во дворе дома в своем зеленом, выгоревшем на солнце платке, из-под которого беспорядочно выбивались седые волосы, и широким, решительным шагом направлялась к первой парадной, в доме говорили: «Вон идет наша тетя Лиза».
Когда еще была жива бабушка, тетя Лиза, бывало, подолгу засиживалась у нас и горевала вместе с ней, если приносила ей неутешительные вести. Бабушка все надеялась, все верила, что рано или поздно отыщется хоть кто-то, кто знал ее сына, что когда-нибудь придет весточка о ее сыне. Куда только не писала она, куда только не обращалась! До последней минуты, до самой смерти не хотела смириться, ждала. Она так и умерла, надеясь. Уже тяжелобольная, бабушка просила меня: «Взгляни, не идет ли тетя Лиза». Она умерла, ее не стало, гроб с ее телом уже опустили в могилу, а голос ее еще звучал с газетного листа: «Разыскиваю сына, Севастьянова Андрея Григорьевича…» Это последнее письмо она отправила в газету за неделю до смерти.
— Не дождалась Татьяна Васильевна… — вздохнула тетя Лиза, вручая маме посылку. — А уж так надеялась, так ждала…
И хотя между находкой ребят из деревни Заречье, между их письмом и теми письмами, которые рассылала бабушка, не было никакой связи, меня все-таки не оставляло чувство, будто это ее упорство, ее надежда сделали свое дело.