— Ну, ладно. История эта произошла на стрельбах… Не знаю, говорили ли вам, что ротными мы с Афониным стали почти одновременно: я — чуть пораньше, он — немножко позже, но именно потому между нами все время шло как бы негласное соревнование. Каждый из нас хотел видеть свою роту отличной. Ну и стрельбы эти многое должны были определить. Жарища, помню, стояла тогда адовая. До брони дотронешься и сразу руку отдергиваешь — обжигает. Так и казалось — снаряды сейчас сами собой начнут рваться под таким солнцем. Но жара — это еще полбеды, а пыль! После первого выстрела уже ничего не видно. Если с первого снаряда не поразил цель, на остальные два не надейся, наугад приходилось стрелять. Ну и понятно, нервы у всех в такой денек были напряжены до предела. Наши роты, моя и Афонина, на полигон вышли одновременно, соседями оказались: его танки по центру шли, мои — на левом фланге. Так что время от времени я в его сторону поглядывал, и получалось, что у моих ребят дела вроде бы получше идут. Тянула, короче говоря, рота на отличную. Но больше всего беспокоил меня один солдат, до сих пор помню его фамилию — Парамонов…
«Газик» уже затормозил у гостиницы, и Воронов вопросительно посмотрел на командира полка.
— Продолжайте, продолжайте. Что там у вас приключилось с этим Парамоновым?
— Так вот. Я еще когда взводным был, он у меня во взводе служил наводчиком. Была у него одна особенность, впрочем не такая уж и редкая. Пока тренируется, все идет нормально, все упражнения только на «отлично» выполняет, ну в крайнем случае на «хорошо», не ниже. Как только начинаются зачетные стрельбы боевыми снарядами, так словно подменяют человека. Волнуется. Ну прямо как в лихорадке. Поговоришь с ним, успокоишь, убедишь не волноваться — кажется, все понял. Как в машину сел — все словно вылетает из головы. Я один раз специально с ним за командира танка был на стрельбах, специально наблюдал. Торопится, суетится, команд не слушает — что с ним делать, не знаю. Вот этот Парамонов меня больше всего беспокоил. Я его нарочно напоследок оставил. Думал — увидит парень, что все хорошо отстрелялись, и успокоится. Вообще, знаете, Владимир Сергеевич, я уверен: настроение солдата — это великая вещь. Не всегда только мы это учитываем, а зря…
Трегубов заинтересованно посмотрел на Воронова. Он только что думал о том же. Он не мог не оценить той уверенности, даже лихости, с которой водили сегодня в темноте свои машины танкисты второго батальона. Казалось, они испытывали удовольствие оттого, что было кому показать свое мастерство, свое искусство. А впрочем, почему «казалось»? Наверно, и правда испытывали… Сам Трегубов ведь когда-то тоже переживал нечто подобное. Да и сейчас он не прочь был при случае блеснуть своим умением…
— Простите, я отвлекся, — сказал Воронов. — Надеялся я, значит, что успокоится Парамонов. А получилось наоборот. Потому что вышло так, что от его результата зависело — вытянет рота на «отлично» или нет. При такой ситуации и спокойный человек разволнуется. А тут еще солдаты, как водится, его своими остротами донимают: держись, Парамоша, на тебя, мол, вся Европа смотрит… Я ему опять говорю: «Главное, не волнуйтесь, держите себя в руках». Он послушно кивает. И смотрит вроде со смыслом. Садится в танк и — что вы думаете? — все снаряды отправляет в белый свет как в копеечку! Ну что ты будешь делать! Надо же, чтобы человек когда-нибудь переломил себя. Я — к командиру батальона, к командиру полка полковнику Коновалову: так, мол, и так, разрешите Парамонову перестрелять. Разрешили.
— Скажите лучше, что роту на отличную тянули, — добродушно усмехнулся Трегубов. — Я ведь сам и ротным был, и комбатом был — знаю, как это делается.