Шли долго и тяжко. Прошли границу известных Кирьяну буреломов и сгоревшей тайги. Дальше обогнули широкое и длинное, как ров, грозное в своей многовековой замшелости, болото. Места здесь были уже заповедные и гиблые, никто из местных сюда и носа не казал, а пропадали в этих дебрях многие. Поговаривали, что целая группа геологов сгинула еще до войны бесследно, а посланная за ними подмога вернулась измочаленная и перепуганная — все компасы у нее отказали, хорошо, обратно по солнцу и звездам выбрались. А ночами августовскими — холодными и прозрачными, дрожали над таинственной далью этих мест неясные голубые всполохи, извергаясь порой ввысь из земли ломкими молниями, тут же истаивавшими в темени таежных небес.
К утру, после безмолвной ночевки, вышли на высокий берег узкой и стремительной реки, несший своей зеленый прозрачный поток в разломе выветрившихся высоких сопок с бесчисленными дырами ласточкиных гнезд. В воздухе, от чистоты которого ныли легкие, висел хлопотливый птичий гомон и ровный шум несущегося водного потока, клокочущего на вершинах каменных глыб, выпирающих из стремнины.
Расстелив палатку, прилегли, оглушенные мощной и дикой красотой потаенного, чуждого человеческой суете и неге, одинокого и гордого мира.
Отец, скрестив ноги, опершись на локоть, лежал, покусывая нежный стебель подвернувшейся под руку травинки.
— Ну? — вопросил, не оборачиваясь к Кирьяну. — Как тебе тут? После городских-то пейзажей?
— Красота… — выдохнул тот.
— Понятное дело… Там — пресмыкание. А тут… — Помедлил, затем сказал с чувством: — Тут — воля!
— Только участь здесь наша — гостей сиюминутных, — сказал Кирьян. — Вот так — налюбуемся и — обратно по своим норам…