В этот же самый час в господском доме сквозь щели в ставнях в зал заглянуло солнце. Полосы белого света упали на пол, исшарканный каблуками, ударились о противоположную стену, ярким блеском зажглись на полированной мебели и золоченых карнизах и, отразившись в зеркалах, рассеялись по огромному залу. Пламя свечей и ламп сразу потускнело и пожелтело. Лица дам побледнели, под глазами у них выступила синева, на измятых потрепанных платьях оказались дыры, со сбившихся причесок осыпалась пудра. У вельмож с шитых золотом поясов слезла мишура, роскошный бархат обратился в потертый плис, бобровые меха — в заячьи шкурки, серебряное оружие — в белую жесть. У музыкантов опустились руки, у танцоров одеревенели ноги. Остыло возбуждение, сон смыкал глаза, уста дышали жаром. Посреди зала уже скользило только три пары, потом две, потом — ни одной. Мужчины угрюмо искали вдоль стен свободные стулья; дамы прикрывали веерами усталые лица и искривленные зевотой рты.
Наконец, музыка умолкла, никто не разговаривал, в зале наступила гробовая тишина. Гасли свечи, чадили лампы.
— Не угодно ли чаю? — охрипшим голосом предложил хозяин.
— Спать… спать… — раздалось в ответ.
— Комнаты для гостей готовы, — прибавил хозяин, стараясь быть любезным, несмотря на усталость и насморк.
При этих словах с диванов и с кресел поднялись сначала пожилые, потом молодые дамы; шелестя шелками, они выходили из зала, кутаясь в атласные накидки и отворачивая лица от окон. Через минуту зал опустел, зато в дальних комнатах стало шумно; потом во дворе послышались мужские голоса, а наверху — шаги, наконец все затихло. Музыканты спустились с хор; остались там лишь несколько пюпитров да старый еврей, который заснул, обняв свой контрабас.
В зал, постукивая подковками, вошел помещик. Окинув мутным взглядом стены, он, зевая, сказал:
— Погаси свет, Матеуш… Открой окна… Ааа… Не знаешь, где пани?..
— Пани у себя, — ответил стоявший у порога лакей.
Помещик повернулся и вышел. Пройдя переднюю и столовую, он остановился наконец у двери в самом конце коридора и спросил:
— Можно?..
— Пожалуйста, — ответил из комнаты женский голос.
Помещик вошел. В атласном оранжевом кресле сидела его жена, одетая цыганкой. Облокотясь на ручки кресла, она откинула назад убранную золотыми цехинами голову и, казалось, дремала.
Помещик бросился в другое кресло.
— Бал удался… Ааа! — зевнул он.
— Да, очень, — подтвердила пани, прикрывая ротик рукой.
— Гости, должно быть, довольны.
— Да, я думаю.
Пан с минуту подремал и заговорил снова:
— Знаешь, я продал имение.
— Кому? — спросила пани.
— Гиршгольду. Дал по две тысячи двести пятьдесят рублей за влуку. Ааа!..
— Слава богу, наконец-то мы уедем отсюда, — ответила пани. — Там все уже разошлись?
— Наверное, уже спят. Ааа!.. Ну, поцелуй меня, я пойду спать.
— Что ж, я должна подойти? Нет. Ты меня поцелуй. Я устала.
— Ну, поцелуй же меня за то, что я так удачно продал имение. Ааа!..
— Так подойди сюда.
— Но мне не хочется вставать… Ааа…
— Гиршгольд?.. Гиршгольд?.. — прошептала пани. — Ах, знаю! Это какой-то знакомый папы!.. Как чудесно прошла первая мазурка…
Помещик храпел.
VII
Через неделю после костюмированного бала помещик с женой навсегда покинули деревню и переехали в Варшаву. Вместо них появился представитель Гиршгольда — веснушчатый еврей, занявший маленькую комнатку во флигеле. На ночь он запирал дверь железным засовом и спал с двумя револьверами под подушкой, а целыми днями просматривал или писал какие-то счета.
Часть мебели из имения увез пан, остальную Гиршгольд велел продать. Один из окрестных помещиков приобрел обстановку гостиной, другой — столовую, третий — спальню. Библиотеку раскупили на вес евреи; американский орган попал к ксендзу, садовые диванчики и стулья перешли в собственность к Гжибу, а Ожеховскому за три рубля досталась большая гравюра «Леда и лебедь», и он молился перед ней вместе с семьей. Паркет очутился в губернском городе и украсил собой помещение окружного суда; штофные обои раскупили портные, пустившие их на корсажи для деревенских щеголих.
Заглянув в усадьбу через несколько недель после отъезда пана, Слимак обомлел при виде полного запустения. В окнах были выбиты стекла; у раскрытых настежь дверей не осталось ни одной ручки; половицы были выломаны, стены ободраны. Зал напоминал свалку, в будуаре пани жена арендатора Иоселя поставила клетки, в которых кудахтали куры, а в кабинете пана, где поселилось несколько евреев, были свалены в огромную груду пилы, топоры и лопаты. Вся прислуга, которая, по условию, могла оставаться до дня святого Яна, бездельничала и шаталась из угла в угол. Выездной кучер пил мертвую, ключница лежала в лихорадке, один из конюхов и буфетный мальчик сидели в волости под арестом за кражу дверных ручек и печных заслонок.
— Кара господня! — прошептал мужик. Его обуял ужас при мысли о неведомой силе, которая в мгновение ока разорила дом, незыблемо стоявший два или три столетия.