Говорил Филиппка с подвывом родителям:
– …уже все в деревне переснимались, токо одни мы не снялись, мы че хуже всех што ля… мы бы на картинке все красивые получились… Мамка, ты же к пасхе нову юбку сшила… Масло съешь, а карточка останется… память.
Обещал:
– Я, мамка, цельный год масло не буду в кашу класть.
Посовещавшись, филиппкины родители всё же решились запечатлеть своё семейство на карточку.
И вечером того дня, прежде, чем объявить Вовке о том, что они будут сниматься, говорил Филиппка ему:
– Ой, ой, Вовка, ходишь по улке как самый главный, – говорил и подтягивал, сползающие с худосочных чресел, доставшиеся ему от старшего брата, штаны.
– Ой, ой… а чё? – подбоченившись, выпятив грудь, отвечал веско Вовка. – Да я куды скажу, туды и идёт Карла, – Вовка даже сплюнул, как ему казалось, – и ему очень хотелось, – по-взрослому. Но тот его плевок, пенисто-пузырчатый и прозрачный, попал ему же на ногу. Он незаметно стёр его другой босой ногой, пока Филиппка опять отвлёкся на свои портки, – решил он в этот раз их подогнуть.
– Я сроду б никогда не снялся… ха! – не охота… Энто тятя с маманей заставляют… Говорят, уж почти все в деревне снялись, токо мы нет… масло съешь, а карточка останется… Вот ты, Вовка, говоришь, что куды скажу, туды и идет Карла. А скажешь, чтоб он к нам вперед всех завтра, как только коров выпроводим в стадо, пришел.
– А спорим.
– Спорим.
– На че?
– А на свистульку.
Так и проспорил Филиппка Вовке свою свистульку. Правда, она с щербинкой – надколотой уже была, но Филиппке всё равно было её жалко; а Вовка же, заполучив ее, жалел, что она была с щербинкой.
Шестилетний Вовкин брат, Мишка, дежурил у ворот своего дома; его делом было: запоминать тех, кто наказывал о намеренье сфотографироваться. Мишку окружали сверстники и малышня, и всю неделю слушали его все одно и то же враньё. А рассказывал он о том, как фотограф готовил свой аппарат с вечера. И, по словам Мишки, вот как: наловит воробьев, насадит их в «энтот ящичек», – а то, как бы пташки потом из него вылетали.
Раза два после ужина тётка Уля раздавала всем ребятишкам по пряничку. Мишка же, стоя в кругу друзей, врал: тётка Уля каждый день нас до отвала пряниками кормит; кормит и кормит. Уже не хочешь, а она: ешь да ешь. Фотографы! – они же богатые!
Друзья сглатывали слюнки.
В тот приезд фотографов семья Протасовых была сфотографирована на фоне печки с ухватами. Бесплатно, – выхвалялись Протасовы перед селянами. Фотограф же говорил им: за ночлег и столование.
Вовка с Мишкой за помощь фотографу заработали право сняться вдвоём. Снялись они на фоне поленницы.
…Стол, – стол покрыт льняной скатертью. Вокруг стола вся большая семья Кравченко. На столе, с боку, на скатерти несколько ромашек. Прохор Семёнович помнит, как мать зашикала на выдумщицу Татьяну, – надо уже вставать, фотографироваться, а та убежала за цветами. Нарвала ромашек за амбаром. Хотела их, видать, в баклажку поставить, кинулась, было, за нею, да, видя недовольство матери, насупленные брови фотографа, – оттого нос его стал ещё более крючковатым, клюв, да и только, того и гляди: долбанёт; – положила цветы подле себя. Стала вот, стоит, напряглась вся в ожидании, когда «вылетит птичка».
В центре фотографии отец с матерью, – молодые, красивые. Впереди их, на чурочке (чурочку не видно, но старый человек помнит), Даша с Варварой. Им здесь по три с небольшим года. Стоят на чурочке, положенной плашмя, потому что, если бы они стояли на полу, из-за стола их бы не было видно, – ну, разве, головёнки только торчали. Рядом с отцом – Захар и Прохор; со стороны матери – Катерина и Татьяна. Все в нарядных праздничных одеждах, тогда поэтому случаю был выпотрошен весь сундук.
Отец в льняной косоворотке, в пиджаке. Мама в пёстрой кофточке ситцевой, – дорогой, потому что ситец – мануфактура, и куплена была отцом в городе. Не каждая деревенская женщина могла в те годы позволить пошить себе юбку или кофточку из ситца, – дорого было; шилось всё из домотканого льна. Мама эту ситцевую кофточку давала тогда сфотографироваться и своей подруге, тётке Васёне Ядриной.
Сам Прохор и Захар в льняных новых рубахах, пошитых на вырост. Захару рубаха очень большая, – на большой вырост пошита, – с загибами в нужных местах вершка на два, и с большим напуском на ремешок. Прохору же рубаха мала, – в обтяжку, потому что была пошита три года назад, и он уже вырос из неё. Одевал эту рубаху Прохор только по большим праздникам: на Рождество, Пасху, Троицу. Сёстры все в льняных платьицах, у Татьяны платье уже ей в пору, у остальных – большеватые.
Отец и мать тогда обули свои «выходные» обувки; в обувках и старшие дети – Прохор с Татьяной, хотя ног их не видно из-за скатерти на столе, вот только носочек ботиночка Татьяны; остальные были все босые.
…В эти дни у кузницы меж мужиков вот какой разговор был.
– Приехал соблазнитель… моя просится сняться.
– А, помните, года три назад тож приезжал.
– Тогда ещё дед Дорофей со своей бабкой Праскевой снялся… нихто тогда рыскавать не стал, а он снялся.