В какие бы живописные одеяния ни рядилась Истина, какие бы напыщенные и пустые речи она не вела, ей все же всегда удается ускользнуть от самой себя и остаться в стороне. Через румяна и белила проглядывает чистота девичьей кожи, и накрашенные ресницы не скроют бездонную глубину глаз. Да, ведь и за ее лепетом отчетливо проступает величие молчания. Нельзя сказать, чтобы она не любила все эти побрякушки или избегала собирать вокруг себя толпы праздных зевак с косыми от любопытства глазами. Ей ведь не чужды ни тщеславие, ни кокетство. Вот только верно ли мы поняли, что скрывается за этим? Не сама ли она придумала и научила всех нас этой чудесной игре в «Быть» и «Казаться»? Но где же здесь одно, и где другое? И верно ли – как мы это всегда думали, – что первое – это удел Истины, тогда как второе принадлежит всем прочим? – Впрочем и сами эти вопросы – разве они ни из области все той же болтовни и того же притворства, в одеянии которых Истина предстает перед нами? И не потому ли мы не хотим согласиться с этим, что наше согласие означало бы, что Истина просто-напросто не имеет собственного имени?.. Истина безымянна – не в этом ли и вся разгадка? Да и зачем ей имя раз уж у нее нету даже приличной родословной? Ни потому ли она готова одеть любое одеяние, которое придется нам по вкусу и назваться любым именем, которое в состояни произнести наш язык? Она даже готова «Быть» – казалось бы, чего нам еще желать? Разве только то, чтобы через это «Бытие» не проступал время от времени какой-то волшебный свет, не доносились чьи-то чарующие голоса, не мерцали вдруг другие, невиданные доселе созвездия, смущая нас тревожными подозрениями и отравляя наши привычные сны.
139.
Всякий раз, когда я вспоминаю эту раннюю осень и проселочную дорогу, погруженную в первые, еще едва различимые сумерки, я еще и еще раз спрашиваю себя: что же, на самом деле, я вижу сегодня, созерцая это минувшее, случившееся со мной много лет назад, – эти неясные образы и туманные очертания, почти стершиеся звуки твоего голоса, сохранившиеся в том пространстве, которое мы называем памятью? Не есть ли только ничто, манящая и дразнящая иллюзия, подобная вдруг вспыхнувшему на водной глади отражению лунного света? Да, ведь, пожалуй, у отражения больше оснований считаться существующим, чем у этого минувшего, которое зачем-то хранит моя память. И все же: разве не дает оно услышать и увидеть себя всякий раз, когда я обращаюсь к нему, или же тогда, когда, не спрашивая моего согласия, оно само вторгается в мои сновидения? Отчего же я с таким упорством продолжаю называть его бывшим? Не все ли оно здесь, рядом, лишь скованное какой-то колдовской силой, не позволяющей ему быть? Словно обреченное существовать за пыльным и мутным стеклом, которое искажает его образы и лишает его голоса, мое минувшее подчинилось чьей-то чужой воле, разделившей нас: меня и мое прошлое, обращая и его, и меня в ничто. Не зовет ли оно меня, чтобы я уберег его от забвения, это минувшее? И не ждет ли оно меня, чтобы преодолеть разделяющую нас преграду? Не тоскует ли оно обо мне, как тоскую о нем я сам?
Идущий много лет назад по этой осенней, погруженной в ранние сумерки дороге, слыша твой голос и шелест опавшей листвы под ногами, не жду ли я по-прежнему спасения и избавления, грядущие из будущего, не различаю ли сквозь мутную пелену времен свое собственное, обращенное ко мне лицо?
Размышляя о Царстве Вечности, некоторые древние учителя учили, что за гранью времени памяти больше не будет. Это не следует понимать, как учение о забвении, но, скорее, как учение о возвращении, – нас ли минувшему или минувшего нам, – не все ли равно?
140.
Не созданы ли мы друг для друга, – я и это прошлое, которое я называю своим? Возможно ли представить одного без другого? А раз так, то не есть ли моя сегодняшняя разлука с ним всего лишь недоразумение или нелепая случайность, а наша встреча, – только дело времени? И что помешает мне спросить: не возвращаюсь ли я к своему прошлому, как к еще не бывшему? Не впереди ли оно – манящее и ждущее меня одного? Сегодня оно только снится мне, но быть может, уже завтра оно постучит ко мне в дверь, потому что наступило, наконец, его время. Не это ли время, позабыв всякий стыд, назову я тогда Вечностью?
141.
Жена Лота оглянулась и стала соляным столпом. Смысл рассказанного сомнений не вызывает: оглядка отдает тебя во власть прошлого, которое и манит, и сковывает тебя по рукам и ногам, превращая в пленника, не способного уже сделать ни одного шага. Прошлое, – несуществующее, пригрезившееся, – делает таким же несуществующим и меня, живущего.
Не следует ли поэтому тебе оглядываться не так, как это сделала лотова жена, а как-то иначе: как власть имущему? Не попробовать ли тебе властвовать над прошлым, а не бояться его колдовских чар? Не поучиться ли превращать его вчера в твое завтра? Да, разве и само оно ни просит тебя вернуть его самому себе, – этот призрак, уставший бродить по безводной пустыне небытия, жаждущий, наконец, обрести реальность?
142.