Если последняя инстанция, которой принадлежит вся полнота власти, принимает то или иное решение, то слабому и ничтожному человеку – пусть даже он зовется «блаженным», «праведником» или «святым» – остается только одно: согласиться с этим решением, да ведь, пожалуй, и более того: полюбить решенное не им всем сердцем, всей душой, как свое собственное. Похоже, что и сама праведность, и сама святость – это всего лишь результат согласия принять все что ни потребует Божественная воля. Впрочем, я думаю, что никаких особенных секретов тут нет и дело здесь вовсе не в Боге, о котором мы, пожалуй, твердо знаем только то, что Он отсутствует, оставив нас один на один с этим великим Отсутствием, ставшим для нас Судьбой, а для нашего мира – Историей. Дело в том, что это Божественное Отсутствие, подменяется, в свою очередь, присутствием Истины, – той, чья истинность, конечно, опирается на созерцание Вечной Гармонии, в которой находят свое окончательное место Рай и Геенна, Спасение и Наказание, Праведность и Грех, и где все свершаемое на земле только получает на Небесах свое законченное и последнее местожительство. Эта облаченная в одежды Вечности Истина позволяет без затруднения познавать себя благодаря диалектической ясности своего содержания, не униженного противоречиями, из которых оно складывается. Праведность, обозначившая себя в победном торжестве ненависти к грешникам, – и греховность, нашедшая себя в унижении последнего наказания, также с неизбежностью рождающего ненависть к праведникам – и то, и другое, отрицая и ненавидя друг друга, составляют единое целое, не вызывая нашего удивления, ибо отчего бы, в самом деле, диалектике не торжествовать в мире загробном, так же, как она торжествует в нашем мире? Это Целое, которое только по недоразумению может быть отнесено к области этического, на самом деле представляет из себя образец чистейшей Космологии, в которой сотворенное выступает в своей окончательной истинности, как диалектическое единство Мира Верха и Мира Низа, где нижние – бессильные и униженные – ненавидят верхних, которые, в свою очередь, тоже ненавидят нижних, но так же, как и они, пребывают в некотором бессилии, в некоторой униженности, ибо все, что только могло свершиться над грешниками – уже свершилось, тогда как ненависть (и мы все это хорошо знаем, когда не хотим обманывать себя) не имеет предела, требуя для себя все новых и новых пространств.
Будут ли обитатели Вечности состязаться в своей ненависти, – например, плевать и мочиться вниз, тогда как нижние, – принимая мучительные страдания, – явят фантастическое мужество только затем, чтобы досадить верхним, – об этом можно только гадать. Как бы там ни было, но вся внутренняя структура Вечности, диалектически сопряженная из двух начал, будет тогда пропитана враждой и ненавистью. Не станет ли вся она пребывать тогда в некоем последнем блаженстве – блаженстве ненависти? Вечность, ставшая Царством ненависти, и ненависть, из которой соткано блаженство этой Вечности. Правда, мы в точности не знаем, что же это такое, эта Вечность? Но разве мы плохо знаем, что такое ненависть? Скажите мне, положа руку на сердце: есть ли материал крепче, а блаженство, даруемое ей, блаженнее?
150.
Величие Спящего столь величественно, что заставляет нас подозревать, что сами мы – не больше, чем его сновидения. Большинство людей сознательно, а чаще, конечно, инстинктивно, разделяют этот взгляд и ведут себя сообразно ему, то есть изо всех сил оберегают сон Спящего, избегая чрезмерного шума и прикусывая свой язык всякий раз, когда их крики готовы вот-вот потревожить небо. Возможно, они бессознательно руководствуются элементарной осторожностью: ведь стоит Спящему пробудиться, как их собственное бытие растает, как тает под солнцем туман. Что же до тех немногих, кто, напротив, не перестает неприлично громко взывать к Спящему, торопя и ожидая его пробуждения, то они – хотя и раздражают остальных – но особенного беспокойства не вызывают. Раз уж весь мир стоит на страже этого священного сна, что могут эти крикуны, утратившие все критерии, позволяющие отличать фантазии от реальности?
151.