— Замолчи, плут!
— Ба! Прислуга в передней не стесняется судачить об этом.
— Вон отсюда, наглец! — закричал Мурзакин, читавший у французских писателей прошлого века, как светский человек должен разговаривать со всяким сбродом, и добавил в выражениях, более привычных для него: — Убирайся или я велю моему казаку отрезать тебе язык!
Мальчишка, не испугавшись угрозы, скорчил гримасу, затем с ловкостью обезьяны вскарабкался на невысокую ограду сада, сделал нос русскому князю и спрыгнул, не зная, окажется ли на улице или за другим забором, через который ему вновь придется перелезать.
Мурзакин пришел в замешательство от такой дерзости. В России он приказал бы догнать, арестовать и жестоко выпороть простолюдина, нанесшего ему подобное оскорбление. Князь даже подумал в этот момент, не позвать ли Моздара, чтобы тот перелез через забор и догнал беглеца, но тот был уже далеко. Кроме того, воспоминание о Франсии смягчило гнев Мурзакина; он остановился у высокой липы и сел на скамейку под ней, словно приглашавшую помечтать.
«Да, теперь я вспомнил ее, — сказал он себе, и его память обратилась в прошлое. — Это произошло в Плещеницах в начале декабря 1812 года. Платов [18]командовал погоней. Накануне мы преследовали французов, которым удалось освободить генерала Удино [19], находившегося в амбаре, осаждаемом моими казаками. Мы все нуждались в отдыхе. Березина научила нас быть начеку.
Я отыскал угол, некое подобие кровати и прилег не раздеваясь немного соснуть. Вскоре прибыли наши обозы, груженные трофеями, ранеными и пленными. Между ними я заметил девочку; ей, как мне показалось, было лет двенадцать, не более. Хорошенькая, бледная, с длинными распущенными черными волосами, она лежала в кибитке, придавленная умирающими и тюками. Я приказал Моздару вытащить ее оттуда и отнести в лачугу, служившую мне пристанищем. Девочка была без сознания, и он опустил ее на землю со словами: «Она умерла».
Внезапно она открыла глаза и удивленно взглянула на меня. На лохмотьях, прикрывавших ее, запеклась кровь. Я заговорил по-французски; она приняла меня за француза и спросила о своей матери. Хорошо это помню, но у меня не было времени расспросить ее. Я должен был отдать распоряжения, поэтому сказал Моздару, показав на убогое ложе, служившее мне постелью: «Положи ее сюда и дай спокойно умереть», и — протянул ему платок, велел перевязать рану. Мне необходимо было отлучиться к моим солдатам. Вернувшись, я позабыл о ребенке.
Располагая небольшим запасом времени перед тем, как покинуть город, я решил написать несколько слов моей матери: представилась оказия. Окончив письмо, я вдруг вспомнил о раненой девочке, находившейся в двух шагах от меня. Посмотрев на нее, я встретил обращенный на меня взгляд ее больших черных глаз, таких неподвижных, таких ввалившихся, что их стеклянный блеск показался мне отсветом самой смерти. Я подошел к ней, коснулся рукой лба; он был горячим и влажным.
«Ты жива? — произнес я. — Ну-ка, постарайся поправиться», — и вложил ей в рот корку хлеба, забытую на столе. Она слабо улыбнулась мне и с жадностью стала жевать хлеб. Крошки падали изо рта на подушку, потому что у девочки не было сил поднять руки. Меня охватила безумная жалость! Я пошел поискать еще еды, сказав хозяйке дома: «Позаботьтесь об этой малышке. Вот деньги, спасите ее». Когда я выходил, девочка, сделав невероятное усилие, выпростала из-под одеяла худые руки и протянула их ко мне со словами: «Моя мама!»
Какая мать? Где ее искать? Поскольку ее здесь нет, возможно, она уже мертва. Я недоуменно пожал плечами. Раздался звук походной трубы. Пора было отправляться в погоню за врагом. Я уехал. А теперь…
Можно ли надеяться отыскать ее мать? Она вовсе не была знаменитостью, как воображали ее дети: она была одной из тех бедных странствующих артисток, которых Наполеон нашел в Москве и которым, как говорили, приказал выступать в театре уже после пожара, чтобы рассеять смертельную скуку своих офицеров. Против его воли они последовали за отступающими войсками, затрудняя продвижение и приближая их конец. Из пятидесяти тысяч солдат, покинувших вместе с ним Россию, быть может, только пятьсот вернулись во Францию.
Наконец я увижу девочку, она все больше и больше интересует меня. Теперь она, конечно, прехорошенькая! Красивее маркизы? Нет, это совсем другое».
После этого внутреннего монолога Мурзакин вдруг вспомнил, что оставил маркизу наедине со своим дядей.
— Наконец-то, кузен! — воскликнула она, увидев, что князь вернулся. — Защитите меня. С Огоцким я нахожусь в большой опасности. Его любезность, право, порой переходит в дерзость. О, русские! Я не знала, что вас нужно опасаться.
Эти слова, произнесенные с апломбом женщины, не привыкшей задумываться над тем, что она говорит, русские восприняли по-разному. Молодой счел их поощрением, старый — злой насмешкой. Огоцкому показалось, что в глазах племянника он читает ту же иронию.