А эта чертовка сидела с классически прямой и возмутительно голой спиной, чем резко выделялась из толпы других, тщательно укутанных юных прелестниц. (Обнаженность и молочная белизна спины поразили меня. Никогда не думал, что эта часть тела может выглядеть столь эротично.) Она медленно повернула голову, и я поймал ее оценивающий, пронзительный взгляд — взгляд пантеры. Пантеры перед прыжком.
Мы стали любовниками в ту же ночь. Она действовала уверенно, не заискивала, не задавала лишних вопросов, и это импонировало. Мне понравилось ее умелое неистовство. В ту ночь я напрочь забыл о своем недуге. О весьма тревожном диагнозе. Я вновь почувствовал себя «на коне»!
По возвращении в Париж я даже вспоминал о ней. Не слишком часто, но — с приятным послевкусием.
Она мне писала. Красивым, округлым почерком. Очевидно, тщательно продумывая тексты и грамотно приправляя их цитатами и виньетками — словно выпекала замысловатые крендели. Эти письма почему-то не были похожи на нее, они шли вразрез с ее необузданной страстностью. Кроткий их тон несколько сбивал с толку. И я невольно втянулся в предложенную ею новую игру, поддался очередной интриге. Она говорила, что замужем, и это в какой-то степени усыпило мою недремлющую бдительность.
Однажды, поступившись многолетними принципами, я принял ее в Париже. Поездку, правда, организовала она сама. Поставила перед фактом: мол, прилетаю, захочешь увидеть — встречай в аэропорту. Ва-банк играла, чертовка! Не оставляла выбора. Прислушался к себе, и меня зазнобило — интрига всегда увлекательна. Ву а ля, подумал, остановиться я всегда смогу! Уж лучше пожалеть о том, что сделано, чем наоборот…
К тому времени я уже начал заплывать жирком. В прямом смысле и в переносном.
Меня никогда не устраивал размеренный и скучный образ жизни моих родителей — добропорядочных парижских буржуа. Все в их жизненном укладе было разложено по скрупулезно отлакированным полочкам с ажурными салфеточками, все было расписано на годы вперед, продиктовано незыблемыми законами, установленными еще моими прапрадедами, где-то между двумя революциями, я полагаю. А может, и раньше. Кто знает.
Будучи послушным мальчиком, я старательно внимал советам своих родителей, примерно учился, соблюдал все семейные ритуалы — отдавал визиты, отмечал торжества, — вообще безропотно выполнял все, чего от меня требовали. Или почти все.
Иной раз врожденное упрямство брало верх — я начинал спорить, бунтовать, оказывать неповиновение. И тогда мой властный родитель прибегал к последнему средству, исторически легализованному в нашем роду.
Меня наказывали розгами.
Это было больно и унизительно, однако чем старше я становился, тем с бо2льшим удивлением констатировал, что — с определенной периодичностью — сознательно провоцирую отцовский гнев своим непослушанием. Таким образом, как я теперь понимаю, мое скрытое подсознание само диктовало мне стремление быть выпоротым. Кроме обиды, унижения и боли я одновременно испытывал странное, диковатое чувство наслаждения.
Позже, читая «Исповедь» Жан-Жака Руссо, я наткнулся на подобное его откровение и подивился схожести наших с ним ощущений. В отличие от него, правда, это оставалось моей самой жгучей тайной, открыть которую я не согласился бы даже под пытками.
Она прилетела в начале весны. Нет, точнее будет — не прилетела — ворвалась в мою жизнь. Ураганом. Вихрем, закружившим нас на несколько дней в каком-то бешеном, стремительном танце. Я снял номер в отеле, скрылся от друзей, изменил график работы, забросил все дела. Все, кроме воскресного визита к родителям, — это было бы чересчур. Почему я так подстраивался под нее? Потому что она показалась мне мимолетной стихией, которой в тот момент совсем не хотелось противиться.
Ее восхищало все. Мой родной город словно заиграл свежими красками, заискрился, зацвел. Ее восторг подкупил меня, и я охотно показывал ей Париж во всем его многообразии, вширь и вглубь. А дорогие моему сердцу места вовсю старались — приобретали какое-то новое, трепетное, ошеломляющее даже меня очарование. Мы бродили по городу целыми днями, в отель возвращались поздно, а там, невзирая на усталость, исступленно занимались любовью. На следующий день все повторялось. Она была ненасытна. Хотя в быту, как ни странно, совершенно непритязательна. Никаких требований, намеков, просьб — ангел во плоти, да и только.
Кофе с круассаном — утром, суп, бокал вина и свежий сыр — днем. Все остальное время — кофе—кофе—кофе, много кофе, и — любовные утехи. Нескончаемые, изощренные. Ее безудержная похотливость, не свойственная советским девушкам, отсутствие каких бы то ни было предрассудков и безраздельная властность в постели являлись настоящим откровением. Мне не нужно было ничего изобретать — все придумывала она. Я не возражал. И все всегда складывалось как нельзя лучше. Без единого прокола с моей стороны.
Но и отказывать я, кстати, умел. Когда замечал, что мною начинают манипулировать. Этого я не позволял никому. Никогда.
— Жерар, милый…
О, эти чарующие капризные напевы…
— Да, ма шерри!