Все мы сделаны из такого материала; самый чистый из нас ходит по такой пороховой мине бездонной вины и преступности, и "только Бог удерживает нас", говорит верное изречение. В человеке есть бездны, граничащие с адом, и возвышенные чувства, достигающие самого неба, ибо разве небо и преисподняя не созданы из него, не созданы им, вечным чудом и тайной, какие он представляет собою? Но при виде этого Марсова поля с воздвигающимися на нем палатками и лихорадочной вербовкой, при виде этого угрюмо кипящего Парижа, с его битком набитыми (и, как полагают, готовыми взорваться) тюрьмами, зловещим набатом, слезами матерей и прощальными кликами солдат, набожные души, наверное, молились в этот день, чтобы милость Божья "удержала", и удержала покрепче, дабы при малейшем движении или намеке не поднялись Безумие, Ужас и Убийство и этот воскресный сентябрьский день не стал черным днем в летописях человечества. Набат гудит изо всех сил, часы неслышно бьют три, когда бедный аббат Сикар с тридцатью другими неприсягнувшими священниками в шести каретах проезжают по улицам из своего временного заключения в городской Ратуше в тюрьму Аббатства. На улицах стоит много покинутых экипажей; эти шесть едут сквозь озлобленные толпы, осыпающие проклятиями их путь: "Проклятые аристократические Тартюфы, вот до какого положения вы довели нас! А теперь вы хотите взломать тюрьмы и посадить Капета[21]
Veto на коня и напустить его на нас? Долой, служители Вельзевула и Молоха, тартюфства, маммоны и прусских виселиц - все это вы называете Матерью-Церковью и Богом!" Бедным неприсягнувшим священникам приходится переносить такие и худшие упреки, высказываемые обезумевшими патриотами, влезающими даже на подножки экипажей; даже охрана их с трудом воздерживается, чтобы не присоединиться к ругателям. Закрыть окна в каретах? "Нет!" - возражают патриоты и кладут свои мозолистые лапы на раму, надавливая и опуская ее. Всякому терпению есть предел; прошло много времени, прежде чем кареты прибыли к Аббатству; наконец они подъезжают к нему, и тут один из диссидентов, более горячего темперамента, ударяет тростью по мозолистой лапе, находя в этом некоторое утешение; сильно ударяет и по косматой голове, ударяет снова, еще сильнее, на виду у нас и у всей толпы. Но это последнее, что мы ясно видим. Увы, в следующую минуту кареты окружены и осаждены бесчисленной разъяренной толпой, рев ее заглушает крики о пощаде: на них отвечают сабельными ударами в сердце. 30 священников вытаскивают из кареты и убивают у тюремной ограды одного за другим; один аббат Сикар, которого знающий его часовщик Мотон спасает с геройскими усилиями и прячет в тюрьме, ускользает благополучно, чтобы рассказать об этом событии; и вот наступила ночь, и Орк, и обвитая огненными змиями голова Убийства поднялась во мраке!С воскресенья пополудни до вечера четверга (исключая временные промежутки и паузы) проходит 100 часов, которые можно сравнить с часами Варфоломеевской бойни, Арманьякской резни, Сицилийских вечерен или с самыми дикими зверствами, занесенными в летописи мира. Ужасен час, когда душа человека в припадке безумия ломает все преграды, попирает все законы и обнажает все свои вертепы и бездны! Ибо Ночь и Ад, как давно было предсказано, вырвались здесь, в Париже, из своих подземных темниц такие ужасные, мрачно-смятенные, что на них мучительно было смотреть, но они не могут быть и не будут забыты.
Читатель, серьезно смотрящий на эту адскую, смутную фантасмагорию, различит несколько устойчивых, определенных предметов, но всего лишь несколько. Он заметит в тюрьме Аббатства по окончании внезапного избиения священников странный суд, который можно назвать судом мести или диким самосудом; он образовался быстро и заседает вокруг стола с разложенными на нем тюремными списками; председательствует Станислас Майяр, герой Бастилии, знаменитый предводитель менад. О Станислас, тебя, ловкого наездника и человека, не чуждого законности, мы надеялись встретить в другом месте, а не здесь! Вот какую работу, стало быть, суждено тебе сделать, прежде чем навеки скрыться с наших глаз! В Лафорс, в Шатле, в Консьержери[22]
образуются такие же суды и с такими же атрибутами: ведь то, что делает один человек, могут делать и другие. В Париже около семи тюрем, полных аристократами-заговорщиками; не обойдены даже Бисетр и Сальпетриер с их подделывателями ассигнатой[23]: ведь у нас семьдесят раз семьсот патриотических сердец в состоянии безумия. Имеются также и подлые сердца, и самые совершенные в своем роде, если таковые понадобятся. Для них в этом настроении закон все равно что не закон и убийство, как бы его ни называли, такая же работа, как и всякая другая.