Враг был невидим. Вернее, он был в них самих, он их разложил, заживо сгноил, опустошил. В жизненном фарсе они играли роль дураков. Мелкотравчатые душонки, рабски отражающие тот самый мир, который они столь презирали. Они по уши завязли в том пироге, от которого могли рассчитывать на одни объедки.
Сначала переживаемые ими кризисы лишь ненадолго омрачали их. Они еще не казались им фатальными, не наносили непоправимого ущерба. Часто они твердили себе, что их спасение в дружбе. Сплоченность их кружка являлась неизменной точкой опоры, верной гарантией, силой, на которую они могли твердо рассчитывать. Они были убеждены в своей правоте, потому что знали, что они не одиноки. Больше всего они любили собираться вместе в конце месяца, когда им приходилось довольно-таки туго; садились за стол вокруг кастрюли с вареной картошкой, приправленной салом, и делили по-братски последние сигареты.
Но дружба тоже распадалась. Иными вечерами пары, собравшиеся в одной из квартир, начинали подпускать друг другу шпильки, затевали ссоры. В такие вечера им становилось ясно, что их прекрасная дружба, совместно придуманные словечки, понятные лишь им одним шуточки, общность интересов, общий язык, общие привычки, перенимаемые друг у друга, решительно ничего не стоят: это был узкий, затхлый мирок, и не было из него никакого выхода. Их жизнь не была победным шествием, а была угасанием, распадом. Они понимали, что им не преодолеть силы привычки и инерции. Они так скучали вместе, как будто между ними никогда не было ничего, кроме пустоты. Долгое время словесные перепалки, попойки, пикники, пирушки, жаркие споры по поводу какого-нибудь фильма, проекты, анекдоты заменяли им участие в событиях, настоящую жизнь, правду. Но за громкими фразами, за тысячу раз повторенными, пустыми, ничего не значащими словами, за никчемными поступками, за тысячами рукопожатий стояла лишь рутина, уже бессильная защитить от самих себя.
Они тратили битый час на то, чтобы договориться, какой фильм пойти посмотреть вместе. Они спорили, лишь бы не молчать, играли в загадки или в китайские тени. Оставшись наедине, каждая пара с горечью говорила о других, а иногда и о самих себе; они с тоской вспоминали ушедшую молодость, вспоминали, какими они были тогда непосредственными, восторженными, какие замечательные планы они строили, как многого они хотели добиться в жизни. Они мечтали о новой дружбе, но даже вообразить ее могли с большим трудом.
Их группа медленно, но неуклонно распадалась. Всего за каких-то несколько недель стало совершенно ясно, что прежние отношения невозможны. Чересчур сильна была усталость, чересчур большие требования предъявляла окружающая действительность. Те, кто до сих пор обитал в каморках без водопровода, завтракали четвертушкой батона, жили как бог на душу положит, едва сводя концы с концами, в один прекрасный день пускали корни; как-то незаметно они вдруг соблазнялись постоянной работой, солидным положением, премиями, двойными окладами.
Один за другим почти все их друзья не устояли перед соблазном. Жизнь без причала сменилась для них спокойной гаванью. «Мы уже не можем, — говорили они, — жить по-прежнему». И это «по-прежнему» было весьма емким, здесь соединялось все: и разгульная жизнь, и бессонные ночи, и картошка, и поношенная одежда, и случайная работа, и метро.
Мало-помалу, еще не отдавая себе в этом отчета, Жером и Сильвия очутились в одиночестве. Дружба возможна лишь тогда, думали они, когда люди идут рука об руку и живут одной жизнью. А если одна пара внезапно начинает зарабатывать столько, сколько другой представляется целым состоянием или, во всяком случае, основой будущего состояния, а эта другая предпочитает сохранить свою свободу, — тут образуются два противостоящих мира. Теперь в их отношениях наступила пора не временных размолвок, а разрывов, глубокого раскола, ран, которые не могут затянуться сами собой. Они стали подозрительны друг к другу, что несколькими месяцами раньше было бы совершенно невозможно. Разговаривая, они еле цедили слова, казалось, вот-вот посыплются оскорбления.