Она захлопала в ладоши и с выражением горячей мольбы подняла глаза к небу. В то же время на лицо ее снова возвратился прежний румянец и оно приняло то выражение здоровья и бодрости, которыми я так восхищался сначала: казалось, она действительно преобразилась в одно мгновение. Ее губы дрожали, голубые глаза увлажнились слезами. Никогда мне не приходилось видеть, чтобы кто-нибудь представлял такое сходство с Мадонной, которую чтут католики. Впрочем, перемена эта была столь же мимолетна, как внезапна и удивительна. Вдруг она, казалось, впала в изнеможение. Она закрыла лицо руками, застонала: и видно было, как из-под ее пальцев капали слезы, которые она тщетно старалась удержать.
– Слишком поздно! – прошептала она грустным тоном, поразившим меня в самое сердце. – Увы! Вы отняли у меня мужа прежнего, а возвращаете его иным. Но я знаю, что он такое теперь. Если он не любил ее прежде, то любит теперь. Слишком поздно!
Она казалась в таком изнеможении, что я принужден был помочь ей дойти до скамейки у стены, в нескольких шагах от нашего места. Здесь я должен сознаться, что не без труда и не без горьких упреков самому себе удалось мне ограничиться теми благоразумными услугами, которых в данном случае от меня требовали мой долг и ее положение. Успокоить ее относительно супруга оказалось невозможным, а утешить презрением к нему мне не позволяли ни моя скромность, ни чувство чести, хотя последнее и подвергалось сильному искушению. Впрочем, она быстро пришла в себя, снова надела маску и, обратясь ко мне, торопливо промолвила, что ей нужно сказать мне еще несколько слов.
– Вы честно поступили со мной. И, хотя у меня есть достаточно поводов ненавидеть вас, скажу вам: берегитесь! Вам удалось спастись прошлой ночью… Я знаю все: я сама и сделала тот бархатный бантик, думая переслать вам его, чтобы устроить настоящее свидание, а он воспользовался им как приманкой… Но у него есть еще средства. Итак, повторяю, берегитесь!
Я вспомнил о нашем условии с ним на завтрашний день, но ограничился тем, что сказал, наклоняясь к руке, которую она протянула мне на прощание:
– Сударыня! Очень благодарен и признателен и за ваш совет, и за ваше прощение.
Она холодно наклонилась и отдернула руку. В эту минуту я поднял голову… и увидел нечто такое, что заставило меня остолбенеть от изумления. При входе в переулок, который вел на улицу Сен-Дени, стояли два человека и наблюдали за нами. Один из них был Симон Флейкс, другой – замаскированная женщина, ниже среднего роста, одетая в амазонку, – словом, мадемуазель де ля Вир!..
Я узнал ее тотчас же. Но чувство облегчения, которое я испытывал, видя ее невредимой и в Блуа, было смешано с чувством тревоги и досады на Симона, который был так неосторожен, что заставлял ее без всякой нужды показываться на улице. Да и сам я был немного смущен, не зная, как долго она и ее спутник следили за мной. Чувство это еще более усилилось, когда, обернувшись, чтобы окончательно откланяться госпоже Брюль, я взглянул еще раз на переулок и увидел, что девушка и ее спутник уже ушли. Как меня ни мучило нетерпение, все же я не мог так вдруг, грубо покинуть женщину, не выказав ей сочувствия, после того как она поведала мне свое горе: я продолжал стоять с непокрытой головой до тех пор, пока она не исчезла в доме Сестриц. Затем я поспешил домой, рассчитывая, что мне удастся нагнать мадемуазель раньше, чем она придет. Но мне суждено было встретить новое, очень серьезное препятствие. При повороте с улицы Сен-Дени в мой переулок я услышал голос, зовущий меня по имени. Я оглянулся и увидел, что за мной бежал Бертрам, конюх маркиза Рамбулье – его доверенное лицо. Он принес мне от своего хозяина в высшей степени важное, по его словам, известие.
– Маркиз не решился довериться письму, – сказал он, отведя меня в уединенный угол. – Он заставил меня выучить сообщение наизусть. «Передай де Марсаку, что то дело, для которого он оставлен в Блуа, должно быть сделано быстро или же его вовсе не стоит делать. В том лагере что-то замышляется; я еще только не знаю наверное. Но теперь пришло время вбивать гвозди. Я знаю его усердие и полагаюсь на него».