На другой день, вскоре после заката солнца, я сидел один у постели госпожи Бон: прислуживавшую ей женщину я отослал с каким-то поручением. Я нагнулся, чтобы снять нагар со свечи, стоявшей на стуле посреди комнаты, как вдруг услышал поднимавшиеся по лестнице медленные и тяжелые шаги. В доме было тихо: этот звук привлек к себе все мое внимание. Я поднялся и стал прислушиваться, надеясь увидеть доктора, который в этот день еще не был. Шаги миновали первую площадку; но на первых ступенях следующего этажа поднимавшийся, очевидно, споткнулся, произведя при этом значительный шум. Затем шаги вновь стали подниматься. В ту же минуту я услышал позади себя внезапный шорох и, быстро обернувшись, увидел, что мать моя сидит на кровати. Глаза ее были открыты; она, по-видимому, находилась в полном сознании, чего с ней не было уже несколько дней, со времени нашего последнего разговора. Но лицо ее оставалось бледно и выражало такую острую боль, такой смертельный ужас, что я подумал о смерти, и подбежал к ней, не зная, как иначе объяснить себе жалобный взгляд ее напряженно устремленных куда-то глаз.
– Мадам! – сказал я, торопливо обнимая ее и стараясь придать своему голосу как можно больше бодрости. – Успокойтесь! Я здесь, ваш сын.
– Тише! – прошептала она в ответ, положив свою слабую руку на мою и упорно продолжая смотреть мимо меня, на дверь. – Слушай, Гастон! Ты не слышишь? Вот оно опять. Опять!
С минуту я думал, что она бредит, и невольно вздрогнул. Однако я сейчас же заметил, что она с напряжением прислушивалась к звуку, обратившему на себя и мое внимание. Шаги между тем достигли верхней площадки. Посетитель на минуту остановился, быть может, не находя двери среди царившей на лестнице темноты. Когда он вновь двинулся вперед, я почувствовал, как хрупкое тело матери, которое я держал в своих объятиях, вздрагивало при каждом шаге. Незнакомец постучался в дверь. Вдруг меня озарила мысль, сразу уничтожившая все сомнения. Я знал, кто это был, знал так же верно, как если бы мать назвала мне его. Только один человек мог внушить ей такой ужас своим появлением, мог вернуть ей сознание и все прежние опасения. Это был человек, который довел ее до нищеты, который так долго играл ее страхом!.. Я сделал легкое движение, чтобы тихонько подойти к двери. Но мать, черпая силы в своей любви, так крепко ухватилась за мою руку, что я, зная, как слабы были нити, привязывавшие ее к жизни, не имел духу вырваться от нее. Я принудил себя остаться на месте, хотя все мышцы у меня напряглись, как натянутая тетива, и я почувствовал, как к горлу моему подступала ярость, от которой я задыхался.
Из очага в эту минуту, с глухим жаром, выпало полено, нарушившее тишину. Незнакомец постучал еще раз и, не получая ответа, тихонько отворил дверь и вкрадчивым голосом, от которого я невольно вздрогнул, проговорил: «Благослови вас Бог!» Вслед затем он показался и сам и, увидев меня, вздрогнул и остановился на месте, слегка вытянув вперед голову, согнув спину и не снимая руки с ручки дверей. Удивление и возраставшая досада изображались на его сухощавом лице. Он рассчитывал встретить здесь беззащитную женщину, которую мог мучить и обкрадывать сколько угодно: вместо того перед ним вырос сильный вооруженный человек, на лице которого он не мог не прочесть справедливого гнева. Как это ни странно, нам приходилось встречаться! Я сразу узнал его, он – меня. Это был тот самый якобинец, которого я видел в гостинице на Клэн и который сообщил мне новость о смерти Гиза. Я не мог воздержаться от восклицания удивления. Мать моя, по-видимому, внезапно отделавшись от обуявшего ее страха, придавшего ей сверхъестественные силы, вновь упала на подушки. Она выпустила мою руку; дыхание ее стало сопровождаться таким громким хрипением, что я отвернулся от монаха и наклонился над нею, исполненный тревоги и забот. Глаза наши встретились. Она пыталась говорить и, наконец, вымолвила:
– Не теперь, Гастон! Пусть он… пусть он…
Одними губами она прошептала: «уйдет». Я понял ее и, в бессильном гневе, махнул ему рукой, чтоб удалился. Когда я оглянулся, его уже не было. Он воспользовался случаем, чтобы улизнуть. Дверь была заперта, свеча горела ровным пламенем: мы были одни. Я дал ей немного арманьяка[92]
, стоявшего около кровати. Она ожила, открыла глаза. Я заметил в ней большую перемену. С лица ее исчезли признаки страха: их заменило выражение скорби, но в то же время и довольства. Она положила свою руку в мою и смотрела на меня, не имея сил говорить. Но мало-помалу крепкий спирт стал оказывать свое действие. Она знаком попросила меня приблизить голову к ее губам.– Король Наваррский, – прошептала она, – ты уверен, Гастон… Он оставит тебя у себя… на службе?
Ее глаза с такой мольбой смотрели на меня, что я, чувствуя, как близка она была от смерти, твердо и весело ответил:
– Я уверен в этом, мадам. Во всей Европе нет принца, который заслуживал бы больше доверия и относился бы к своим подданным с такой добротой.
Она вздохнула с невыразимым удовольствием и слабым шепотом благословила его.