Должным, а не действительным. Легковерность средневековых людей общеизвестна. Вера в россказни о говорящих животных и о посещениях людей нечистой силой, в видения и чудесные исцеления, поклонение мощам и другим священным предметам, склонность объяснять социальные явления положением небесных светил и иными сверхъестественными знамениями и многое другое не удивляют, если помнить о господстве религиозной идеологии, о невежестве и неграмотности подавляющей массы населения, об отсутствии научного мышления и регулярных средств информации» [93]. Правда, здесь следовало бы внести небольшие уточнения. А. Я. Гуревич, точку зрения которого мы, конечно, разделяем, справедливо говорит об отсутствии научного мышления. Видимо, правильнее было бы говорить о строго (или достаточно) научном мышлении, которого действительно еще не было, но какие-то зачатки которого уже спорадически появлялись. Но важно подчеркнуть другое. Отсутствие научного мышления постоянно (и неизбежно!) компенсировалось наличием мышления поэтического, и это в нашем случае особенно важно. Отметим также, что у А. Я. Гуревича речь идет о сведениях, которые мы бы назвали «документальными» (причем в сознании средневекового человека сведения о чуде также были документальными). Рыцарский же роман, каким он был создан Кретьеном, был ориентирован на выдумку, на вымысел, хотя его авторы и ссылались зачастую на какие-то доподлинные старинные книги, из которых они якобы почерпнули рассказываемые ими истории, и старательно подчеркивали, что сообщают чистейшую правду. Эта видимость истинности сообщаемого в повествовательных жанрах типична для средневековья, и ее полезно отметить. В лирике было иначе[94]. Ни для авторов романов, ни для их слушателей, всегда готовых сделать вид, что они верят этой прельстительной лжи, не вставало вопроса об истинной подлинности повествования. Характерно, что персонажи романа, если им случалось сообщать о каком-либо чудесном событии, также настаивали на своей правдивости. Например, Калогренант в «Рыцаре со львом» обещает говорить только правду,
car ne vuel pas parler de songe
ne de fable, ne de manconge.
Эти частые оговорки не должны восприниматься (да и никогда не воспринимались) буквально. Они как раз указывают на выдуманность фантастического, хотя последнее и подается как правдоподобное, что подкрепляется способами его введения в повествование. Средневековье, особенно позднее, знало и порождения прихотливого вымысла, как бы порвавшего все связи с реальностью (например, многие картины Босха). Впрочем, и в этом случае подобный «антимир» создавался из деталей мира действительного. У Кретьена, наоборот, фантастика органически вписана в реальность. Во-первых, загадочное, чудесное передается через будничное и обыденное. В дальнейшем это стало привычным приемом, о чем писал, в частности, Проспер Мериме: «Известен рецепт хорошей фантастической сказки: начните с точных портретов каких-нибудь странных, но реальных личностей и придайте им черты самого мелочного правдоподобия. Переход от странного к чудесному почти незаметен, и читатель таким образом окажется в области фантастики раньше, чем успеет заметить, что покинул действительный мир». Во-вторых, у Кретьена де Труа мир реальный и мир фантастический — это не совмещение двух действительностей, противостоящих друг другу, это одна особым образом организованная действительность, в которой фантастика, феерия являются определяющими и не вызывают недоумения героев.