Этот динамичный диалог, в котором обычно участвуют героиня и наперсница, стал впоследствии почти обязательным атрибутом романа. Причем наперсница обычно настаивает на том, что героиня серьезно больна, та же утверждает, что это не болезнь, а любовь. Здесь перед нами второй случай употребления диалога в романе, принципиально отличный от разговора Лавинии с матерью. Участие наперсницы в подобном диалоге фиктивно. Она, несомненно, оказывается субститутом второго «я» героини. Это особенно характерно для средневековой литературы с ее пристрастием к аллегориям и персонификациям. Это второе «я», которое в романе об Энее реализовано, например, в образе сестры Дидоны, что не нарушало принципа правдоподобия, затем в аллегорических произведениях XIII и XIV вв. отделится от персонажа и заживет самостоятельной жизнью, став Сомнением, Здравым Смыслом и т. п.
Второе «я», а не его субститут, появляется в нашем романе в рассказе о любви к Энею Лавинии. Понятно, почему именно здесь. У девушки есть наперсница, вернее, собеседница. Это ее мать. Она подробно объясняет дочери, что такое любовь, столь напоминающая лихорадку, бросающая то в жар, то в холод и т. д. (ср. ст. 7919—7928), но приносящая не только одни страдания, но и наслаждения (ст. 7937 сл.). Мать выведывает у Лавинии истинные причины ее тревоги и вынуждает ее признаться, что она любит вовсе не суженого ей Турна, а его противника Энея. Признание Лавинии — вынужденное, спровоцированное, поэтому мать-наперсница, передающая свой жизненный опыт дочери и одновременно склоняющая ее к откровенности, не может быть субститутом второго «я» героини, так как на уровне сюжета она весьма активна и может помешать Лавинии в ее стремлении к Энею. У нее, таким образом, есть сверхзадача, есть функция, отличная от функции наперсницы дать героине выговориться, по существу никак не вмешиваясь в ее судьбу.
Лавиния не может быть до конца откровенна с матерью, как раз в разговоре с ней она пытается хитрить и уклониться от признания. Поэтому здесь она не может полностью обнажить свою душу и анализировать ее сложные и противоречивые движения. Роль наперсницы оказалась занятой. Вторая наперсница была бы, по-видимому, избыточным персонажем. Так в книге появляется второе «я» героини. Это как бы вторая сторона ее натуры: рядом с Лавинией, страстно и безоглядно отдающейся охватившему ее чувству и в то же время остро переживающей недозволенность этой любви, мы видим Лавинию рассудительную, холодную, подходящую к любви как к науке или искусству. Она одергивает ту, другую Лавинию и педантично наставляет ее:
Таким образом, автор романа знает три разных способа изображения любовного переживания. Это, во-первых, изображение внешних проявлений любовного чувства (что соответствует Овидиевой концепции любви как своеобразной болезни), во-вторых, передача разговора героя с собеседником, разговора, в ходе которого, как на проявляемой фотографии, постепенно проступает истина, раскрываясь и для собеседника, и для самого героя (таковы, например, разговоры Лавинии с матерью), в-третьих, изображение диалога между героем и его вторым «я» (которое иногда субституируется наперсником).