Мать девочки просит Христофора навсегда покинуть полуостров. Она уже знает — война проиграна: родственники, зарившиеся на наследство, — обо всем прознали, теперь у них несравнимо более выгодная позиция, особенно если они солидаризируются с обманутым мужем. Все, что может ее ожидать, — только потери, одни потери. Она уже знает — эта полоса потерь, начавшаяся со смерти отца, будет самой продолжительной в ее жизни.
…«Навсегданавсегданавсегда!!!» — срывается женщина. Испуганно вскакивает прикорнувшая дежурная. Христофор успокаивает женщину и просит у дежурной стакан воды. Он идет по мягкой, заглушающей его неверные шаги, ковровой дорожке, и думает, дождь — хорошая примета. Женщина успокаивается, теперь слова «навсегда-навсегда» быстро-быстро латают пропитанный больничным духом воздух у щеки и уха Христофора, у его губ. Он чувствует, как и сам уже почти на грани умопомрачения и, не находя выхода из сложившейся ситуации, — «а когда не находишь выхода, мир все меньше и меньше, и дышать все тяжелее и тяжелее», — остается еще на некоторое время с Д. и ее матерью.
Христофор ждет убийцу, — «сколько я стою, банку чифиря или все-таки три ампулы морфия?» — наивный. Он ждет его так, будто тот намеревался ему помочь выбраться из страшных пут, избежать наказания. Он ждет. День. Два. Три… Абхазец медлит; что-то не складывается. Пытка затягивается.
«…Оказалось, женщина просто «переписала» убийцу. Теперь ей необходимо было перемирие во что бы то ни стало и на любых мало-мальски выгодных условиях».
В одну из бессонных ночей, когда сознание Христофора ушло от него дальше обычного и находилось как раз между предельной усталостью и абсолютным безразличием с одной стороны и жалостью к покидаемому собственному телу «вещь не вещь, сущее не сущее, а как же грустно, как больно-то…» — с другой ему открывается, что все случившееся с ним — не что иное, как страшная месть деда, «хранителя очага с левитановским голосом».
На следующее утро Христофор бежит в Харьков к старой тетке, затем в Москву, затем… да где только не пожил за эти годы он, вот только в Крыму был один лишь раз, — мать хоронил, и больше никогда. Никогда.
«Ну вот, дорогой мой, теперь вы знаете, почему я выбрал эту профессию, почему именно телесно-ориентированная психотерапия, почему я сочетаю работу с телом и вербальный психоанализ, почему так часто ссылаюсь на Райха и Лоуэна»[47]
.Он налил коньяку себе и мне.
Я ждал завершения рассказа. Не этого. Настоящего, достойного магистра. Я ждал и не ошибся. Ждать пришлось половину от его сигареты. Если учесть, как он вытягивает из нее дым — немного.
«А знаете, что самое страшное во всей этой истории, нет, совсем не то… Деда — охотника и хранителя очага, я уже больше не боялся — после той самой достопамятной ночи, когда я впервые ВЫШЕЛ. Я низвел его месть, добравшись до самых ее глубин, — но и сам я изменился, разительно, мой дорогой, до последнего атома. Можно даже сказать, я уже был и не Я вовсе, а кто-то другой, но под тем же именем, потому, наверное, осуждения людей и их наговоры, угрозы, в конечном счете, меня мало интересовали. Кто они в массе своей? Навоз-хаос. Что знают они об очаге и их хранителях? Да, конечно, я прекрасно понимал, до чего довел свою невесту, это хрупкое нежное создание с тончайшей аурой, высыпавшее мне на ладонь охристую труху от коры иудиного дерева в последнее мое посещение больницы (тайное.) До чего довел ее мать своей местью: «…плевать на наследство, продадим дом, убежим, будем жить втроем в другом городе, никто не узнает, ты — ее муж, я — ее мать, кому какое дело…» Да, я знаю, ваш брат писака непременно довел бы рассказ до зрелищности последствий, они ведь для вас первичны. Заразили бы Д. туберкулезом (в те годы уже справились с этим недугом, но не настолько, как принято считать, поскольку жил в Крыму, могу засвидетельствовать), свели бы Д. с ума (разве не к тому все шло), заставили бы убийцу нажать на курок, раза два, как минимум, потому что мишеней по сюжету, как минимум, две. Описали бы мою встречу с Марией Иосифовной, уже не красавицей полькой, а старухой; и как случайно нашел отцовские очки… Так-то оно так, да вот только я не писатель, а психотерапевт, и для меня всегда будет первичен выбор. Нет у рассказа конца, нет и не может быть: он одолженный на один круг, перелицованный, напрокат взятый, надеванный, заношенный и затасканный, потому что мир прозрачен, порист, сквозист, а наше доречевое состояние надежно хранит свою тайну; вспомните обезьянку Курта, достававшую из солдатского котелка записочки с фатальным содержанием, вспомните набережную, людей в масках, меня, готовившего себе точно такую же у бабушкиного зеркала, — сколько усилий вместо того, чтобы…
Почему люди не договаривают, быть может, самое важное, что это за привычка у нас такая, и почему я не спросил его: вместо того, чтобы — что? Знал, что он все равно не скажет или скажет не то, что еще хуже.