У меня между матросами есть несколько фаворитов, между ними Дьюпин, широкоплечий, приземистый матрос, артиллерист. Он широк не в одних только плечах. Его называют огневой, потому что он смотрит, между прочим, за огнями; и когда крикнут где-нибудь в углу: «Фитиль!» — он мчится что есть мочи по палубе подать огня. Специальность его, между прочим, состоит в том, что он берет и приподнимает, как поднос, кранец с ядрами и картечью и, поставив, только ухнет, а кранец весит пудов пять. Трудно встретить человека, крепче и плотнее сложенного. Я часто разговариваю с ним. «Жарко, Дьюпин», — говорю я ему. «Точно так, тепло, хорошо, ваше высокоблагородие», — отвечает он. А так тепло, что приходишь в совершенное отчаяние, не зная, куда деться. «Да ты смотри не напейся холодного после работы, — говорю я шутя, — или на сырости не ложись ночью». — «Слушаю, ваше высокоблагородие», — отвечает он серьезно. «Я подарю тебе шерстяные чулки: надевай смотри». И велел Фаддееву дать ему пару. Дьюпин еще в тропиках надел их и, встретив меня, стал благодарить. «Благодарю покорнейше, ваше высокоблагородие, теперь хорошо, тепло», — говорил он. «Холодно что-то, Дьюпин», — сказал я ему, когда здесь вдруг наступили холода, так что надо было приниматься за байковые сюртуки. «Точно так, ваше высокоблагородие, свеженько, хорошо». А сам был босиком. «Что же ты босиком?» — спросил я. «Лучше: ноги не горят, да и палубы не затопчешь сапогами». Вот я на днях сказал ему, что «видел, как японец один поворачивает пушку, а вас тут, — прибавил я, — десятеро, возитесь около одной пушки и насилу двигаете ее». — «Точно так, ваше высокоблагородие», — отвечал он, — куда нам! Намедни и я видел, что волной плеснуло на берег, вон на ту низенькую батарею, да и смыло пушку, она и поплыла, а японец едет подле да и толкает ее к берегу. Уж такие пушки у них!» Потом, подумав немного, он сказал: «Если б пришлось драться с ними, ваше высокоблагородие, неужели нам ружья дадут?» — «А как же?» — «По лопарю бы довольно». (Лопарь — конец толстой веревки.)
Вчера, 18-го, адмирал приказал дать знать баниосам, чтоб они продолжали, если хотят, ездить и без дела, а так, в гости, чтобы как можно более сблизить их с нашими понятиями и образом жизни. Младшие переводчики перепутали все, и двое ондер-баниосов, не бывших ни разу, явились спросить, что нам нужно, думая, что мы их вызывали за делом. Сегодня, 19-го, явились опять двое, и, между прочим, Ойе-Саброски, «с маленькой просьбой от губернатора, — сказали они, — завтра, 20-го, поедет князь Чикузен или Цикузен, от одной пристани к другой в проливе, смотреть свои казармы и войска, так не может ли корвет немного отодвинуться в сторону, потому что князя будут сопровождать до ста лодок, так им трудно будет проехать». Им отвечали, что гораздо удобнее лодкам обойти судно, нежели судну, особенно военному, переходить с места на место. Так они и уехали.
С Саброски был полный, высокий ондер-баниос, но с таким неяпонским лицом, что хоть сейчас в надворные советники, лишь только юбку долой, а юбка штофная, голубая: славно бы кресло обить! Когда я стал заводить ящик с музыкой и открыл его, он смотрел по-детски и немного глупо на движение вала.
После обеда, говорят, проезжал какой-то князь с поездом. Погода была сегодня так хороша, тепла, как у нас в июле, и так ясна, как у нас никогда не бывает. Но по вечерам вообще туманно, по ночам сыро и очень холодно. Скучновато: новостей нет, и занятия как-то идут вяло. Почиваем, кушаем превосходную рыбу ежедневно в ухе, в пирогах, холодную, жареную; раков тоже, с клешнями, без клешней, толстокожих, с усами и без оных, круглых и длинных. Уж некоторые, в том числе и я, начинаем жаловаться на расстройство желудка от этой монашеской пищи. Фаддеев учится грамоте. Я было написал ему прописи, но он избегает учиться у меня. Я застаю его за какой-то замасленной бумагой, на которой написаны преуродливые азы. Фаддеев копирует их усердно и превосходит уродливостью; а с моих не копирует.
— Кто написал тебе? — спросил я.
— Агапка, — отвечает он, — он взялся выучить меня писать.
— А ты что ему за это?
— Две чарки водки.